Скрещение судеб
Шрифт:
Да, а 10-го годовщина, и день рождения, и еще годовщина: трехлетия отъезда. Але я на еегодовщину (27-го) носила передачу. С., наверное, неудастся…»
Что же произошло — тогда в сентябре? Почему не принимали деньги? Нам этого не узнать, мы можем только предполагать — заключенных наказывали, лишая их передачи. Передача была единственной связью с семьей. Если Сергею Яковлевичу вручали квитанцию, что для него деньги переданы — он знал, Марина была, Марина жива, Марина в Москве. Наказывать могли за что угодно, но может быть, это было связано и с делом Эйснера (но, повторяю, это только предположения!). Алексей Владимирович Эйснер рассказывал, что приблизительно в это время в 1940 году на Лубянке его пытались заставить сознаться в том, что он был агентом НКВД в Париже и в Испании (Берия,
Эйснер, отлично знавший Сергея Яковлевича, утверждал, что тот вполне мог так себя вести. Что несмотря на мягкость, деликатность и кажущееся безволие и нерешительность он был человеком железной воли, твердых убеждений и смерти не страшился. А что касается очной ставки, то ее устраивали тогда, когда следователь был твердо уверен, что все будет разыграно по намеченному сценарию. В Эфроне он видно был не уверен…
Но вернемся к письму Марины Ивановны, написанному тогда 3 октября 1940 года.
«…Мур перешел в местную школу, по соседству, N 8 по Покровскому бульвару (бывшую женскую гимназию Виноградской). Там — проще. И — так — проще, может выходить за четверть часа, а то давился едой, боясь опоздать. А — кошмарный трамвай: хожу пешком или езжу на метро (Кировские ворота в 10 минутах). Немножко привыкла. Хорошие места, но — не мои. На лифте больше не езжу, в последний раз меня дико перепугал женский голос (лифтерша сидит где-то в подземелье и говорит в микрофон): — Как идет лифт? Я, дрожащим (как лифт) голосом: — Да ничего. Кажется — неважно. — Может, и не доедете: тяга совсем слабая, в пятом — остановился. Я: — Да не пугайте, не пугайте, ради Бога, я и так умираю от страха!
«И с той поры — к Демьяну ни ногой».
Честное слово: так бояться для сердца куда хуже, чем все шесть этажей.
С деньгами плоховато: все ушло на квартиру и переезд, а в Интер. Лит., где в ближайшей книге должны были пойти мои переводы немец. песен — полная перемена программы, пойдет совсем другое, так что на скорый гонорар надеяться нечего. Хотя бы Муля выручил те (воровкины) 750 руб.
Заказала книжную полку и кухонную (NB! Чем буду платить?) Столяр — друг Тагеров — чудный старик, мы с ним сразу подружились. Когда уберутся ящики, комната будет — посильно-приличная.
Очень радуюсь Вашему и З.М. [66] возвращению. Как наверное дико — тоскливо по вечерам и ночам в деревне! Я, никогда не любившая города — не мыслю. О черных ночах Голицына вспоминаю с содроганием. Все эти стеклянные террасы…
Замок повешу завтра — нынче не успела. Куплю новый, с двумя ключами: тот тоже есть, но куда-то завалился. Ничего — будет два.
Целую обеих, будьте здоровы.
М.»
И в тот же день Марина Ивановна заносит в тетрадь: «Нынче, 3-го, наконец, принимаюсь за составление книги, подсчет строк, ибо 1-го ноября все-таки нужно что-то отдать писателям, хотя бы каждому — половину [67] … (NB! Мой Бодлэр появится только в январской книге, придется отложить — жаль)» [68] .
66
Зинаида Митрофановна Ширкевич.
67
По-видимому, двум рецензентам.
68
Еще летом М.И. говорила, что собирается переводить Бодлера.
Это к составлению
И по первым ее октябрьским наметкам в книгу должны были войти избранные стихи 1919–1936 гг. Открывалась книга обращением к читателю «Тебе — через сто лет» и заканчивалась:
Так, когда-нибудь, в сухое Лето, поля на краю, Смерть рассеянной рукою Снимет голову — мою.Но осуществить этот замысел не удается, нет возможности втиснуть все желаемое в тот малый объем книги, который дан издательством, — всего 3000 строк, четыре авторских листа…
Марина Ивановна считает-пересчитывает строки, сокращает число стихов, взятых из одной тетради, из другой, опять подсчитывает, и получается у нее:
«После России | 2312 |
Зеленый альбом | 248 |
2560 |
На Ремесло осталось около 500 строк, а после После России ничего…»
8-го октября Марина Ивановна пишет Вильмонту:
«Покровский бульв., д. 14/5 4-й подъезд, кв. 62 (6 эт.).
Дорогой Николай Николаевич,
я выбрала стихи из Ремесла (около 500 стр.), но — ряд сомнений, самостоятельно неразрешимых. Хотелось бы поскорее Вам их показать ( допереписки). Позвоните мне, пожалуйста, 1) не могли бы Вы ко мне заехать днем, когда хотите, начиная с 3 час. (к 7 1/2 час. я начинаю вечернюю возню с кухней. 2) если нет — когда мне можно заехать к Вам вечером, уже накормив Мура, т. е. между 9 ч. и 10 ч. (он приходит то в 8 ч., то в 9 ч.). Мнебыло бы приятнее, чтобы днем — п.ч. голова светлее (слово стерто, наверное — «могла бы». м. б.) и я к Вам, но, по-моему, Вы в эти часы дома не бываете.
Словом — как Вам удобнее.
Хотелось бы сдать книгу еще на этой неделе, будет — гора с плеч!
Не звоню, п.ч., мне кажется, Вас дома неохотно вызывают, и я боюсь. («Я всего боюсь» — мой вариант знаменитого речения Достоевского).
До свидания, милый. Жду звонка.
Мой тел. К-7-96-23
МЦ
P.S. Кроме 9-го вечером (если я — к Вам)».
«Хотелось бы сдать книгу еще на этой неделе…» — то есть сдать машинистке перепечатать.
Марине Ивановне приходится ограничивать себя определенным отрезком времени и составить книгу из стихов 1919–1925 гг, И на этот раз книга начинается стихотворением, посвященным Сергею Яковлевичу: «Писала я на аспидной доске…», — и заканчивается «Молвью». Она составляет из стихов стихотворные циклы, дает название стихам, которые ранее шли без названий. Ее смущают отдельные строки, строфы, слова в уже давно написанных, готовых стихах, даже пунктуацию она меняет, пытаясь добиться большей точности и выразительности.
«Сомнение к 1 части книги
1. И, наконец, чтоб было всем известно —
И, наконец — чтоб было всем известно! —
2. В край воздыханий молчаливых
целований молчаливых
6. Не ты ль серебряным хвостом
запуталась хвостом
7. И стон стоит (вдоль всей земли)
встает
20. И в каждом цветке неповинном
придорожном».
И прочее, прочее. Любопытно — по отрывочным октябрьским записям из тетради Марины Ивановны можно проследить, как поселяется в ней тот внутренний редактор, о котором потом напишет Твардовский, тот самый внутренний редактор, который жил в каждом из нас, кто не желал допускать, чтобы казенное перо гуляло по страницам его книги, вымарывая, сокращая или вписывая за него, предпочитая это делать своей рукой! — самоцензуровать и самоудушать себя… И, несмотря на великую свою неприязнь к веку, ко времени, в которое ей приходится существовать, на презрение свое к этому времени, на нежелание подчиняться законам его и суетности его быстротекущих дней, Марина Ивановна умеет все же по-деловому ориентироваться и в этом времени, в этих днях!