Скуки не было. Первая книга воспоминаний
Шрифт:
Странное чувство это, наверно, сразу же и рассеялось бы. Но тут события вдруг приняли совершенно неожиданный для меня оборот.
За моей спиной, в следующем за мною ряду сидела тихая, застенчивая, некрасивая девочка по фамилии Книсс. Когда очередь дошла до нее, она встала и негромко произнесла:
— Немка.
Сегодняшнему читателю невозможно представить себе, что вместил тогда этот простой и естественный ответ.
Мой литинститутский товарищ Володя Огнев рассказал мне однажды, как его знакомили с Пастернаком. Володя тогда еще не успел обзавестись
— У меня фамилия страшная — Немец.
Борис Леонидович, улыбнувшись и, вероятно, слегка кокетничая, ответил:
— У меня еще страшнее — Пастернак.
Когда их знакомили, может, так оно и было. Но в 41-м, в 42-м назваться немцем было страшнее, чем Пастернаком.
Но Володя был Немец только по фамилии. А одноклассница моя, про которую я рассказываю, была настоящей немкой. И сказать об этом вслух ей, наверно, было труднее, чем Володе произнести свою «девичью» фамилию.
А может быть, я все это выдумываю. Может быть, ей это было нипочем: это я был в той школе новичком. А она училась в ней уже седьмой год, и ее, наверно, уже не в первый раз об этом спрашивали, и ни для кого из ее соучеников этот ее ответ не был новостью.
Как бы то ни было, никто на ее ответ никак не прореагировал. Ни один человек.
Кроме меня.
Услышав, что Книсс — немка, я оглянулся на своего товарища по парте Жорку Калинина и сделал «большие глаза»: ты слышал, мол? Книсс-то наша, оказывается, вон кто!
Жорка в ответ поглядел на меня укоряюще, давая понять, что делать большие глаза в таких случаях неприлично. Ну, немка. Ну и что? Ничего особенного.
Я и сам, конечно, знал, что в том, чтобы быть немцем, даже сейчас, когда идет война с Германией, нет решительно ничего особенного. И если бы перед этим я не был вынужден встать и сказать вслух, что я еврей…
Если бы я на самом деле считал, что в принадлежности этой девочки к немецкой нации есть что-то подозрительное, отделяющее, отчуждающее ее от нас, — это было бы, конечно, очень нехорошо. Но в действительности дело обстояло гораздо хуже.
Этими своими «большими глазами» я как бы давал понять — Жорке, а вместе с ним и всему классу, — что, хоть я и еврей, но по сравнению с Матильдой Книсс, оказавшейся немкой, я как бы уже и не еврей. То есть что в сравнении с ней все мы — украинцы, татары, евреи — тоже русские.
В той иерархической лестнице наций, которая вдруг выстроилась в результате всех наших ответов, оказалась вдруг самая последняя, низшая ступень. И я радостно дал понять, что я — не на ней, не на этой последней ступени. Я словно бы шепнул классу, как это, бывало, делал Маугли, оказавшись вне своей родной волчьей стаи: «Мы с вами одной крови». Но Маугли своей ритуальной фразой говорил, обращаясь к антилопам, шакалам, кобрам и всякой иной живности, населяющей джунгли, что он им не враг, что он — их «маленький брат». Я же, произнося (мысленно) те же слова, давал понять, что я с ними со всеми одной крови, в отличие от нее — той, что оказалась немкой.
Я как бы предлагал
Ну а что касается другой фразы Маугли — той, в которой мне померещилось предвестие истины, коснувшейся меня, — то она и впрямь несла в себе некое пророчество.
Я уже говорил, что никто тогда меня ниоткуда не гнал: ни русские за то, что я еврей, ни евреи за то, что я русский. Тогдашнее мое восприятие горестной реплики человеческого детеныша, выкормленного волчицей и ощущающего себя одинаково «не своим» и в волчьей и в человечьей стае, шло не от жизни, не от моего (пусть маленького, крохотного, но личного моего) опыта, а — от литературы.
Но жизнь потом подтвердила истинность этой литературной фразы, обернутой мною на себя.
В будущей моей жизни меня тоже никто никогда ниоткуда не гнал. Но вот это самое межеумочное (вроде как у Маугли) свое положение между русскими и евреями я ощущал не однажды.
Вот, скажем, совсем недавно. Позвали меня на какую-то выставку еврейской книги в библиотеке Ленина. Не могу сказать, чтобы все это мероприятие — и сама выставка, и выступления, и речи, и заключительный концерт — было так уж мне интересно. Но полузнакомый сотрудник израильского посольства обещал мне переправить по своим дипломатическим каналам несколько моих книг Шурику Воронелю. И я пошел. В зале мне встретился один — тоже полузнакомый — издатель. Помахав издали мне рукой, он подошел поближе и, обменявшись со мной рукопожатием, сказал:
— Я, положим, еврей, а вы-то что здесь делаете?
И я стал зачем-то глупо объяснять, что попал сюда, в сущности, случайно, что вот, надо, мол, передать книги для приятеля, живущего в Израиле.
Знакомый издатель, давший мне понять, что я ненастоящий, плохой еврей, конечно, шутил. Хотя — кто знает?
Долгое время я думал, что и Иосиф Шкловский — мой друг, известный астрофизик — тоже шутит, обращаясь ко мне с одной и той же осуждающей фразой:
— В вашей бескорыстной любви к русской литературе есть что-то ненормальное. Вот увидите, эта любовь вам еще выйдет боком…
Но однажды, когда я, не выдержав, ответил ему на это: «Ведь вы же тоже русский ученый», — он пожал плечами и сказал:
— Звезды принадлежат всем.
И я вдруг увидел, что нет, то была не шутка. Он самым серьезным образом полагал, что не подобает еврею отдать всего себя, целиком, русской литературе — не еврейское это дело.
Как бы то ни было, к этой — дикой для меня! — позиции Иосифа я еще мог относиться юмористически. Но к другому высказыванию на сходную тему, услышанному мною однажды, отнестись юмористически я уже не мог.