Скуки не было. Первая книга воспоминаний
Шрифт:
Я завелся и, наверное, с гораздо большей наглядностью, чем моя жена, продемонстрировал всей нашей группе явное свое желание навсегда отрезать для себя всякую возможность участия — в будущем — в таких вот заграничных турпоездках.
Хотя, если вдуматься, на самом деле в том нашем споре я выступал как настоящий советский патриот: в защиту нашего, истинного социализма — против социализма извращенного, казарменного, опасность которого мудро предвидел еще сам Маркс.
Но оппонент мой был умнее меня: он прекрасно понимал, что стукачи, на чуткий слух которых он ориентировался в том нашем споре, Маркса не читали. А уж
Однако — что правда, то правда! — наш родимый российский социализм был все-таки помягче китайского и немецкого.
Мне оставалось только облегченно вздохнуть и поблагодарить судьбу за то, что в моей юности никакие старшие товарищи, наделенные властными полномочиями, не втолковывали мне, что стране сейчас нужны не литераторы, а химики и металлурги.
Ведь выбор профессии — дело такое же личное, такое же интимное, как выбор жены. Не хватало еще, чтобы Государство и в эту — сугубо личную, глубоко интимную область человеческого бытия протянуло свои всесильные щупальцы, чтобы даже и тут оно посягнуло на свободу моего выбора.
А между тем был момент, когда оно таки посягнуло. Я просто об этом забыл.
В 1945 году, когда я кончал десятилетку, кто-то мне сказал, что в МИМО (институт международных отношений) не принимают евреев. Есть, мол, такое указание.
Сообщение это поразило меня в самое сердце.
Я был так этим ушиблен, что даже крикнул родителям:
— Какого черта вы родили меня евреем!
На мать этот мой выкрик, кажется, особого впечатления не произвел. А отец был, по-моему, этой моей выходкой довольно сильно травмирован. Но — промолчал. И вид у него был при этом какой-то смущенный, даже виноватый, словно и в самом деле была тут у него передо мной какая-то вина.
Самое смешное при этом было то, что в МИМО я поступать не собирался. Ни о каком МИМО и думать не думал. До этого сообщения, которое почему-то так меня поразило, наверно, даже не слыхал о существовании такого учебного заведения.
Ушибло же оно меня, я думаю, по той же причине, по которой так больно задело меня когда-то сообщение Колюши Бешеного, что жениться я смогу только на еврейке.
Некоторая разница тут, конечно, была. Но не такая уж существенная. Ведь если бы Колюша сказал мне, что жениться я имею право на ком угодно, кроме, скажем, итальянок, я тоже почувствовал бы себя ущемленным, хотя до этого о женитьбе на итальянке (да и вообще о женитьбе) не думал, ни с какими итальянками знаком не был, да и вряд ли имел шанс познакомиться.
Вот и сейчас, узнав, что путь к дипломатической карьере для меня закрыт, не собираясь и совсем даже не желая стать дипломатом, я не мог примириться и с таким — чисто теоретическим, не имеющим никакого практического значения — ограничением моих природных, от рождения данных мне прав.
Сообщение о том, что евреев не принимают в МИМО, было первой ласточкой. Сколько еще предстояло мне в жизни услышать таких сообщений!
Государственный антисемитизм вскоре стал бытом, он поразил всю жизнь страны, проник в каждую пору государственного (и не только государственного) организма. Словосочетание «пятый пункт» стало таким же расхожим, как в 20-е годы — «лишенец». Появились и другие идиомы, порожденные
Самым удивительным, пожалуй, тут было то, что после смерти Сталина, в пору хрущевской «оттепели» и позже, когда либерализм хоть и иссякал, но режим явно слабел (вынужден был терпеть «подписантов», чикаться с «диссидентами»), государственный антисемитизм набирал все большую силу, день ото дня становился все жестче и изощреннее.
Вот, например, такая история, рассказанная мне одной моей близкой приятельницей.
Сын ее еще в школе обнаружил выдающиеся математические способности. Закончив школу, он, естественно, хотел поступить на математический факультет МГУ, и мать его в этом поощряла.
Тщетно все друзья и знакомые твердили ей, что предприятие это совершенно безнадежное, что для евреев — даже для подозреваемых в слабой причастности к «пятому пункту» — там установлен совершенно непреодолимый барьер. (Дело было в середине 70-х.) Она на все эти уговоры не поддавалась и твердо решила предоставить своему выдающемуся мальчику возможность схватиться врукопашную с могучей ядерной державой.
Выдающийся мальчик это сражение, конечно, проиграл, хотя из всех предложенных ему на экзамене задач не решил, кажется, только одну знаменитую теорему Ферма.
Но мой рассказ не о нем.
В той же группе, с которой экзаменовался сын моей приятельницы, был еще один выдающийся математик. Не один, конечно, там все были выдающиеся. Но этот был особенно выдающимся, и к тому же он был самый что ни на есть чистопородный русак. Не только с мамой и папой, но и с дедушками и бабушками все у него было в полном порядке.
Приехал он в Москву из какой-то дальней глубинки, чуть ли не из Сибири. Там, у себя, он блистал на всех школьных, районных, областных и прочих математических олимпиадах. А тут вдруг с ужасом обнаружил, что на экзамене — один за другим — сыпятся «звезды», ничуть ему не уступающие, может быть, даже слегка превосходящие его своим столичным математическим блеском.
Он был просто раздавлен, изо дня в день наблюдая, как прославленные профессора-математики, принимающие экзамены, сладострастно топят одного блистательного абитуриента за другим, не жалея ни сил, ни времени, тратя по четыре, а то и по пять часов на каждого.
Несчастный русский мальчик не знал, какая играется тут игра. Он решил, что здесь, в столице, ко всем поступающим предъявляют такие высокие требования. Убедившись, что такой экзамен ему нипочем не выдержать, он забрался на самый высокий этаж высотного здания прославленного Московского университета и кинулся вниз.
Написав сейчас эти три слова — «несчастный русский мальчик» — я вдруг поймал себя на мысли, что слово «несчастный» пришло мне тут на ум не только потому, что так ужасно закончилась его короткая жизнь. Если бы такая история произошла с мальчиком-евреем, я бы, рассказывая об этом, тоже, наверно, назвал его несчастным. Но в этом случае слово «несчастный» было бы плоским, однозначным. А тут у него — более сложный, двойной смысл: суть несчастья не только в том, что он погиб, но еще — и может быть, даже главным образом — в том, что произошла нелепая, ужасная, чудовищная ошибка. Суть в том, что он погиб зазря.