Скуки не было. Первая книга воспоминаний
Шрифт:
Всю дорогу я размышлял о том, как по-разному реагировали на события Юра, Серго, я, мой сосед по столику и моя жена. Схема выстраивалась довольно ясная. Юра был старше меня. И он был старый зэк, лагерник. Серго был одного со мною возраста, но он — сын того самого Ломинадзе, который так досадил Сталину, что тот даже после его насильственной смерти сводил с ним свои старые счеты, презрительно помянув в «Кратком курсе» каких-то «левацких уродов типа Шацкина и Ломинадзе». А сам Серго тоже с пятнадцати лет мыкался по сталинским лагерям. Немудрено, что я глядел в будущее не так мрачно,
Стройность моей схемы слегка нарушала моя жена. Но ее мнение в расчет можно было не принимать. Ей важно было только одно: чтобы ребенок был на свежем воздухе. А там — хоть трава не расти!
По Минскому шоссе навстречу нам двигались танки. Неужели уходят? Нет, такая же длинная танковая колонна двигалась в противоположном направлении, к Москве.
Я снова приуныл. Но подъехав к Белому дому, увидал опрокинутый троллейбус, баррикаду, и опять слегка повеселел.
Долгими кружными путями нам с моим таксистом все-таки удалось добраться до моего дома. У подъезда меня встречал сын. Легко прочитав на моем лице все, что я чувствовал, он, подхватив мой чемодан, успокоительно сказал:
— Папа, ну что ты переживаешь? Это же на три дня!
Сын мой был примерно на столько же моложе писателя-фантаста, насколько фантаст был моложе меня. А наутро я узнал, что сын моего редактора, которому было семнадцать, — то есть он был моложе моего сына на те же пятнадцать лет, — вообще не стал обсуждать ситуацию, а просто созвонился со своими приятелями-сверстниками, и, не поддаваясь на уговоры родителей, они дружно пошли к Белому дому, где провели ночь — и весь следующий день, и всю следующую ночь — в ожидании штурма.
Построенная мною схема обрела, таким образом, окончательную стройность. Я очень гордился этим своим самодельным социологическим исследованием, всем о нем рассказывал, но сам ему большого значения не придавал, понимая, что для серьезных выводов в моем распоряжении было все-таки слишком мало материала.
Во всяком случае, я даже не вспомнил о нем, когда — несколько месяцев спустя — у меня произошла небольшая словесная стычка с Анатолием Рыбаковым.
19 августа «Независимая газета» обратилась к писателям, общественным деятелям и другим знаменитым людям нашей страны с просьбой ответить на вопрос: как они относятся к обращению ГКЧП? Среди самых разных ответов был там напечатан и ответ Рыбакова, невнятный смысл которого сводился к тому, что ничего определенного по поводу случившегося он сказать не может, поскольку у него слишком мало информации.
Перепалка наша началась совсем по другому поводу. Но в ходе ее я припомнил ему и этот — постыдный, на мой взгляд, — ответ.
— Семнадцатилетним мальчишкам, — в запальчивости сказал я, — хватило информации, чтобы понять, что происходит, а вам — с вашим-то жизненным опытом — было ее недостаточно?
Насчет информации и понимания сути происходящего я был, конечно, прав. А вот насчет жизненного опыта… Ведь именно жизненный опыт Анатолия Наумовича подсказал ему тот робкий, осторожный его ответ. Прекрасно он понимал, что
Нет, не надо было мне попрекать Анатолия Наумовича тем уклончивым его ответом. Надо было вспомнить про мой социологический эксперимент, про разницу поколений и биографий.
Не мешало бы вспомнить при этом и такой примечательный разговор, который вышел у меня однажды — где-то в середине семидесятых — с одним моим знакомым. Это был такой — не шибко известный — литературный критик: Владимир Яковлевич Барлас. Вообще-то он был геолог. Но, влюбленный в поэзию, бредивший стихами, он стал писать статьи о своих любимых поэтах, и постепенно это его хобби стало профессией. Его даже приняли в Союз писателей.
Время от времени мы с ним встречались и разговаривали. Иногда спорили. Бывало, часами. И вот однажды, когда очередная такая наша поэтическая встреча сильно затянулась, я хватился, что меня давно уже ждут друзья.
— Да, мне тоже уже пора, — сказал Барлас, озабоченно взглянув на часы.
Мы вместе вышли, вместе спустились в метро, вместе доехали от моего «Аэропорта» до Маяковской, продолжая какой-то наш бесконечный, не сегодня начавшийся спор.
Выйдя из метро, я спросил:
— А вы куда?
Спросил в том смысле, что если нам и дальше по пути, мы, может быть, сможем перекинуться еще парочкой-другой аргументов в нашем затянувшемся споре.
Барлас ответил:
— Я — в Союз. Там сегодня закрытие сети партийного просвещения. Последнее занятие.
Ответ этот меня изумил. Среди моих знакомых не было, кажется, ни одного, кто ходил бы на эти казенные лекции и семинары. Но Владимир Яковлевич Барлас, пожалуй, даже менее, чем кто-либо другой из всех моих друзей и приятелей, был похож на человека, которого можно было бы заманить «под своды таких богаделен».
— Вы в самом деле ходите на эти занятия? — не удержался я.
Он сухо ответил:
— Хожу.
— Зачем? — спросил я, искренне желая понять эту загадку. Черт его знает! Может там, на этих партийных семинарах, и впрямь бывает что-то интересное? А может, ему интересны члены Союза писателей, посещающие эти занятия? Для меня это привычная и малопривлекательная, а для него все-таки совсем новая, незнакомая ему среда.
Но ответ Барласа на мой бестактный вопрос лежал, как оказалось, совсем в иной плоскости.
— Бенедикт Михайлович, — тихо сказал он. — Сколько вам было лет в 37-м году?
Я сказал:
— Десять.
— А мне — двадцать…
Мы молча пожали друг другу руки и разошлись в разные стороны. Я — по своим делам, уж не помню сейчас куда. А он — в Союз писателей, на последнее в том сезоне занятие сети партийного просвещения.
По правде говоря, показная законопослушность Владимира Яковлевича показалась мне тогда слегка чрезмерной. Но, в конце концов, даже у каждого металла — своя температура плавления.