Слепые по Брейгелю
Шрифт:
Так и жили дальше. Никак не покидало его ощущение, что рядом не жена, а задумчивая боязливая тень. Когда плачет, лицо дрожит, как у ребенка. Глаза то наивные и доверчивые, то похожи на тоскливое дождевое облако. И это непреходящее в них выражение вины, даже когда ей весело, даже когда смеется! А уж в покладистости его жене не было равных — никогда ни о чем с ним не спорила. Пожимала плечами, улыбалась — ты же мужчина, ты и решай. Веди меня за собой, тяни, как иголка тянет нитку, тащи на плечах груз ответственности. Я знать ничего не хочу, потому что полностью тебе доверяю.
Он и решал, как умел.
Да, однажды было такое. Пришла в голову вдруг догадка — наверное, он все-таки не Машу, а маму любил… То есть любил маму в Маше. А саму Машу как таковую, как женщину — нет. А тут как раз и на работу новую устроился — водителем на Валину фирму. И завертелось все к одному, скрутилось в нервный комок, понеслось. И сомнения, и усталость, и Валина любовь. Да, она первая ему в любви призналась. А он, выходит, не устоял, повелся на ласково-льстивые Валины речи. Фу, идиот… Да как же он мог, как же ему голову вдруг снесло?
Наверное, он просто духом ослаб. И по временному помрачению духа пропустил, не оценил чего-то важного, основного. Неправда, что он маму в Маше любил. Нет, неправда. Маму он жалел, мама была несбывшейся детской мечтой, ангелом с черно-белой фотокарточки… А Маша была его женщиной. Не мамой, просто женщиной. Любимой женщиной. А он не понял, не осознал. Да, расквасился в какой-то момент, духом ослаб, устал. Устал за все отвечать, за все нести ответственность. Но в нормальной семье так и должно быть, когда мужик за все отвечает! Мужик-поводырь! Наверное, в этом семейное счастье и есть — чувствовать себя мужиком-поводырем. Еще и благодарить надо жену, что она дает тебе это почувствовать. Просто так, даром, без всякой войны за личную территорию. И усталость, и злость, и надломленность внутреннего брюзжания — тоже счастье. А в какой семье после двадцати прожитых бок о бок лет не бывает молчаливого недовольства друг другом? С чего он вдруг решил, что страшно устал, почему так легко отдался во власть крепко и сильно устроенного, но чужого и несчастного бабьего одиночества?
А Маша сейчас одна в пустой квартире. Совсем одна. В растерянности, перепуганная. Неустроенная. Подавлена обстоятельствами. Потерявшаяся без него тень — Маша. Любимая Маша. Как же он не понял, что ему никогда, никогда ее уже не разлюбить?
Нет, ну как он мог?! Что это вообще было? Помрачение рассудка, хоть и временное?
В дом к Валентине он не пошел, ночевал в машине. В бардачке надрывался мобильник… На рассвете замолчал. Подумалось сквозь сон — может, это Валино упорство иссякло, а может, батарея села. Надо подремать еще пару часиков до рассвета и идти в дом, выяснять отношения. С Валентиной этот подлый номер не пройдет — исчезнуть по-английски. Она же не Маша, она из-под земли достанет. Так тебе и надо… Спи пока, сил набирайся…
«Черный во-о-о-ро-он… Что ж ты вье-о-ошься… Над моею голово-о-ой…» — выводил Павел так ладно, что у нее нежной тоской сжималось сердце. Набрала в грудь побольше воздуху, подхватила визгливым фальцетом, конечно же, не попадая с ним в такт: «Ты добы-ы-чи не дождешься, черный во-о-рон, я не тво-о-ой…»
Икнула громко,
— Маха, давай еще накатим! — скомандовал Павел, резко вынырнув из песенной строки и хватаясь за бутылку.
— Ой, Павел… А я, кажется, все… Сошла с дистанции. Мне голову уже не догнать.
— Да хрен с ней, с головой, пусть на воле погуляет! Вернется, умнее будет! Где твой стакан?
— Павел, побойся бога, это уже вторая бутылка! За третьей, учти, я уже не добегу, свалюсь по дороге. Представляешь, все будут идти мимо и запинаться об меня. Пьяная тетка лежит на асфальте — чего церемониться…
Она вдруг представила эту картину в красках — как об нее запинаются прохожие, и снова икнула испуганно. Сфокусировала на лице Павла уплывающий взгляд, вздохнула и ни с того ни с сего брякнула, хотя и не собиралась вовсе:
— А я сегодня к твоей в Приозерск ездила… Ты извини, адрес в паспорте подсмотрела. Не удержалась я, понимаешь? Ругать меня будешь, да?
— Ага… — коротко усмехнулся Павел, разливая коньяк по стаканам, — сейчас все брошу и начну тебя ругать. Давай уж лучше за мою жену выпьем, коли так.
— Не буду я за нее пить! — мотнула она головой так сильно, что хрустнуло что-то в шее, ойкнула, сморщилась от боли.
— Э… Ты поаккуратнее смотри с эмоциями-то, шею свернешь. Кстати, как она там? Видать, не шибко ласково тебя встретила, да?
— Не то слово… Дура она у тебя, Павел. Хищная жадная дура. Правильно, что ты ее бросил. Я б ее тоже бросила. И я ей так и сказала, между прочим! Я, говорю, на месте Павла тоже бы тебя бросила! Хотя она, по-моему, не особо по этому поводу огорчилась. Ой, извини меня, дуру пьяную! Я тебе больно делаю, да?
— Да ладно тебе, Маха, с реверансами. Я и без тебя знаю, что не огорчилась. Потому и ушел, чтобы еще больше не огорчать. Гордый я. Гордый слепой поводырь. Нет, правда… Иной поводырь живет и думает про себя — ох, какой я шибко зрячий! А жареный петух в задницу клюнет, и все… Уже и слепой… Да и всегда был слепой, как выясняется…
— Да. И слепому, бывает, жареный петух прозреть помогает. А потом выясняется, что он и не был слепым, просто глаза были закрыты…
— Это ты сейчас про себя, да, Маха?
— Да. Про себя. Знаешь, я в последние дни чувствую себя ужасно зрячей и смелой. Да если бы мне кто месяц назад… Ой, да какой месяц! Если бы мне кто неделю назад сказал, что я буду ставить уколы, рыдать над чужой умирающей собакой и сама, по собственной воле, поеду в другой город, чтобы продираться через глухие заборы к чужой совести… Думаешь, я бы поверила? Ха! Нет, это все про кого-то другого сказано, не про меня! Правда, я сама себя не узнаю! Сейчас проговорила словами, и хоть за голову хватайся — неужели это я, вечно перепуганная инфантильная Маша?