Служили два товарища... Трое (повести)
Шрифт:
Сверяюсь по приборам. Солнца нет, только снег, золотистый от солнечного света там, где луч солнца вдруг пробивает снежные облака.
Лететь нам очень недалеко, совсем близко. Так коротки полеты только над осажденным Ленинградом.
По расчетам, цель где-то рядом. Запрашиваем разрешения выйти из строя. Едва успеваю проверить маршрут, скорость, высоту - и цель уже под нами.
Снег немного редеет, но внизу все укутывает белая пелена. Показываю Морозову на цель.
– Пикируй!
– кричу я в переговорную. Рука на бомбосбрасывателе, и я чувствую противную
Зенитных разрывов не видно: нас еще не заметили.
Легко сказать: пикируй с такой небольшой высоты.
Морозов идет под небольшим углом, это полупике, вернее - крутое планирование.
Стрелка высотомера падает. Мы снижаемся.
Привычный, такой знакомый звон в ушах. Разрывов нет…
Кровь приливает к сердцу. Морозов наклонился над приборной доской. Мы снижаемся.
Внизу черный и рыжий снег, и редкие зеленые сосны, и поредевший, падающий, вихрящийся снежок. И вдруг я вижу ослепляющие полосы света, четыре, еще четыре, и черный дымок. И снова четыре полосы света ложатся на черный снег - и снова дымок.
Батарея! Она впереди, она ведет огонь и в грохоте не слышит нас и не видит нашей тени.
– Давай, давай, Морозов! Давай, друг!
– кричу я в переговорную.
– Развернись немного, видишь, цель?
– Вижу, - кричит Морозов, - плохо вижу, но вижу.
– Давай пониже.
Мы клюем к земле, и стрелка высотомера падает мгновенно.
Кажется, вот-вот редкие сосны врежутся в фюзеляж.
Счет идет на секунды. Мы зашли на батарею сзади. В снежной мгле с трудом, но все же можно различить орудия и даже фигурки орудийной прислуги.
Моя рука на сбрасывателе, я считаю секунды, и сердце отсчитывает их со мной: один, два, три… Мы идем на огромной скорости.
Батарея впереди. Я прикидываю ничтожное упреждение, нажимаю сбрасыватель, кладу всю серию и чувствую, как машина из планирования переходит на набор высоты, задирает нос, и высотомер у меня скачет перед глазами… Мы идем вверх, я считаю секунды, и Морозов считает секунды.
Поворот - и я смотрю на батарею. Ее окутывает дым, и в дыму мелькают огни: рвется батарейный запас. Батареи больше не существует, узенькая тропинка в глубине обороны врага открыта для нашей пехоты.
– Эй, Костров, - кричу я в переговорную, - что тебя не слыхать, видал?
– Видал, - спокойно отвечает Костров, - с такой высоты в какой хочешь снегопад увидишь. Можно сказать, подкатили прямо под ноги. Они и не думали, что в такую погоду летают.
Нам недолго возвращаться, но снег, черт его знает почему, становится гуще.
Мы идем на высоте, ничего не видя под собой.
– Можно сесть не на аэродром, а на тот свет, - ворчит Морозов. В его голосе грубые, не свойственные Булочке нотки, и они нравятся мне.
Мы приземляемся с грехом пополам, я набиваю себе огромную шишку. Выясняется, что у самолета двадцать одна пробоина.
Самолет вводят в строй через час, и мы снова вылетаем.
* * *
Еще
Теперь видно небо в разрывах облаков, снег редеет. Сумерки.
У меня такое ощущение, что наши войска все глубже вгрызаются, хотя и медленно, шаг за шагом, в оборону противника, и это - чудесное ощущение. На местах первых бомбоударов - наша пехота. Мы летим низко, и бойцы машут нам. Морозов отвечает, покачивая крылом.
На четвертом полете зенитный снаряд вырывает добрую часть правого крыла, и мы с великим трудом ковыляем до дому.
Все равно физически почти невозможно лететь в пятый раз. Я выхожу из кабины и поскальзываюсь, земля вдруг идет куда-то вверх, где в подернутом дымкой небе висит лимонная долька луны. Меня подхватывает Морозов, мы почему-то целуем друг друга, и он говорит:
– Ничего, это сейчас пройдет, это бывает.
И действительно, неизвестное «это» проходит.
На аэродроме суета, чинят подбитые машины. Третий экипаж второй эскадрильи вернулся с ожогами. Потерян один самолет.
Майор водил три раза, его стрелок ранен.
Мы идем с Морозовым в столовую, навстречу нам попадается Горин и сообщает, что пехота перешла Неву.
Наступление продолжается.
Мы уже знаем об этом. У меня легко на сердце как никогда, и я повторяю про себя на разные лады: «Наступление продолжается! Наступление продолжается!»
* * *
– Люба, Любушка-голубушка!
– кричу я из-за стола.
– Нам послеполетные, да поживей!
Но вдруг я вижу нашу толстую и веселую Любу с румянцем во всю щеку, с кокетливой мушкой над верхней губой, нашу простоватую Любу, могучая поступь которой сотрясает половицы столовой, плачущей. Она в уголке вытирает глаза мокрыми от слез пальцами. Ее обступили летчики, они стоят, молчат и, постояв, отходят. Подхожу и я с Морозовым.
– Чего ты, Люба?
– стараясь заглянуть ей в глаза, спрашивает Морозов.
– Сеню Котова осколком насмерть!
– говорит Люба и снова плачет.
– Что ж тут поделаешь?
– рассудительно говорит Морозов, кривясь, как будто ест лимон.
– Не плачь, Любушка, это с каждым может случиться. Он что тебе, жених?
– Все вы у меня женихи!
– сердясь, всхлипывает Люба.
– Даже пореветь не дадут.
– И она ушла на камбуз. Климков вынес послеполетные.
Мы с Булочкой выпили молча за наступление и в память Сени Котова.
В сумерки его хоронили.
Сеня Котов лежал в открытом гробу в реглане. Снег падал на его спокойное лицо.
Хоронили на маленьком кладбище за аэродромом (там лежали только наши товарищи). Калугин бросил несколько горстей земли в могилу, и я бросил. Потом Калугин отобрал лопату у краснофлотца и стал закапывать. Он был красный, потный и очень злой.