Служили два товарища... Трое (повести)
Шрифт:
Маша Горемыкина расстегнула на нем меховой реглан и китель, открыла белую спокойную грудь, приложила стетоскоп. Прислушалась, сказала:
– Он умер.
И отошла. Она не любила говорить в таких случаях.
Санитары положили Костю Липочкина в машину, увезли, и он для многих перестал существовать.
Но для Морозова и Борисова он продолжал жить.
В летной столовой, расположившейся в одном из залов дворца, разносили ужин.
Борисов и Морозов ели молча.
К ним подошел Калугин, присел. Они распили
– Мир потерял замечательного математика, - сказал капитан Морозов, - я в этом убежден.
– А ты помнишь, Саша, как он взял на себя вину Метелкина, когда тот едва не угодил на губу?
Калугин, нахмурившись, слушал.
– Не знал я, что он математик, - немного удивленно сказал Калугин.
– Он решил своим методом, - вам, ребята, не надо говорить, что я в этом деле ни хрена не понимаю, - уравнение Ферми или Ферма - забыл, - сказал Борисов.
– Так вот, это уравнение буквально сто лет решали все ученые математики Европы и ни черта не решили. А Костя Липочкин решил!
– У него была светлая голова и светлая душа, - сказал капитан Морозов, - такого стрелка нет во всей Балтийской авиации.
– Не горюй, ребята, - сказал Калугин, - еще война не кончилась, некогда горевать. А вот кончится - тогда всех вспомним, за каждого поднимем рюмочку…
Он, как всегда стремительно, встал из-за стола и, отбросив огромную тень на стены и потолок, где недвижимо плясали древние гречанки в туниках и фавны играли на свирелях, исчез в коридоре.
Ужинали при свечах. В гарнизоне чинили движок. За столами шел громкий разговор. Люба едва успевала приносить граненые послеполетные стаканчики и шоколад в фарфоровых чашках из дворцовых сервизов.
Когда Морозов и Борисов остались одни, Люба принесла шоколад, поставила голубые чашки с золотыми венками на уже залитую скатерть и присела на кончик стула. На ней был крахмальный фартук, не больше мужской ладони, и наколка в пышных волосах. Она смотрела на Морозова нежными глазами. Ей было понятно горе летчика и штурмана. Этот Костик Липочкин был славный парень, слишком уж робкий или равнодушный к девушкам, но очень вежливый. Другие, если опоздаешь принести что-либо за обедом или ужином, так облают, даже неприятно, а он никогда ничего-ничего не говорил, никогда! И ему приносили в последнюю очередь в зал, где ели сержанты, стрелки-радисты.
– Ты где вечером, капитан?
– Люба собиралась в клуб, ей хотелось потанцевать с Морозовым.
Шла война, не возвращались летчики, красные столбики с именами погибших, украшенные ветками ели, появились в лесу рядом с аэродромом. Эти кладбища вырастали всюду, где проходили или стояли полки. А где-нибудь рядом со столовой, в сарае или в доме, все равно, вечером танцевали под баян или старинный рояль. На огонек к летчикам, где тишина и покой, приходили девушки.
Морская авиация из боя возвращается в порт, там тишина, и только кровь
Борисов и Морозов вышли из столовой. Небо догорало, как костер. Пепел затягивал огненные полосы, море лежало огромное, тяжелое и тихое, вдали желто-золотистое, как медь. Они спустились к нему улицей с заколоченными домиками-дачами. Домики были пестрые, воздушные, словно их строили для бабочек. Просыпались деревья. Они еще стояли без листвы, но оживали. По их древесным сосудам уже струилась весенняя молодость.
Капитаны шли к морю. В памяти звучал бой, они еще были в нем, и каждый знал мысли другого. Рядом шагал Костя Липочкин.
Человек привыкает к соседу по квартире, еще больше - по комнате, но товарищ в полете становится частью тех, кто с ним летает. Их руками, их слухом, их глазами. Костя Липочкин был глазами экипажа, его зоркими, защищающими хвост самолета глазами.
Вчера они шли по этой дороге к морю втроем. Сегодня их осталось двое.
– Хочешь курить?
– спросил Борисов, нарушая молчание. Это было его право и, может быть, его обязанность старшего.
У них были одинаковые папиросы, те, что каждые две недели выдавали в полку.
Теперь они стояли у широкого песчаного берега. На черте, где сливались вода и небо, угасал закат, легкая черная волна ползла на песок и шипела. От нее тянуло холодом зимы. Становилось все темнее, потому что не было света в окнах: жизнь шла за густыми бумажными шторами, черными и синими.
Борисов думал о том, что давно не получал писем от Веры. Она шла с пехотой, она всегда была в огне, каждый день и, может быть, каждый час она могла уйти, как ушел сегодня Костя Липочкин. И эти мысли настраивали Борисова на особенный, грустный лад.
Он щелкнул металлическим портсигаром со звездой на крышке, протянул его Морозову, взял папиросу и себе.
Морозов высек огонек колесиком зажигалки, и свет, ослепительный в надвигающейся темноте, осветил их лица.
– Кто идет?
Из сумрака под соснами выступил часовой, весь в черном, светилась только вороненая сталь автомата.
– Свои, не узнаешь?
– сердито сказал Борисов.
Морской берег охраняли. В песке, подальше от воды, притаились ходы сообщения, окопы. Одна лишь узкая полоска старого деревянного пирса оставалась свободной. К ней приставали корабли. В окопах стояли часовые.
На дачный городишко спускалась вечерняя темнота.
Морозов и Борисов закурили. В этом человеческом обряде, в этой земной привычке, в папиросе с двумя граммами табака откуда-то с южного берега Крыма или Кавказа, было притяжение земли. В папиросе заключался покой, которого недоставало в крови и в сердце.
Два облачка дыма скользнули в вышину, и стало легче.
– Мир потерял замечательного математика, - с ожесточением и упорством Морозов повторил свою мысль, не дававшую ему покоя.