Служили два товарища... Трое (повести)
Шрифт:
– Я прошу слова!
– крикнул Булочка.
– Дайте мне слово.
Но Величко дает почему-то слово технику по вооружению скептику Серегину. Серегин говорит медленно, и слушать его - мучение. Но сейчас его слова звучат музыкой для моего уха.
– Что ж, - останавливаясь на каждом слове, говорит Серегин.
– Борисов показал, что он хороший штурман, смелый… и, так сказать… новатор в своем деле… и воюет хорошо, и с бомбометанием с малых высот у него получается… Я, правда, думал сначала, что не получится, и потом сам прикидывал - должно получиться.
– Так ведь я то же самое хочу сказать,
– И что ты, Морозов, торопишься? Дисциплины не знаешь? Дам и тебе слово, не беспокойся.
– Случилось так, что пришлось поработать ему на земле, ну да это дело сейчас в прошлом, товарищи ему доверяют, - закругляется Серегин.
Потом держит речь Булочка.
– Товарищи, - торопится Булочка, - я здесь самый молодой по возрасту, мне двадцать лет. Но я летчик и летаю с Борисовым, и я хочу сказать, что он умеет учить молодых и что лучшего штурмана мне не надо. Я мечтаю летать с товарищем Борисовым до конца войны!
Все одобрительно слушают.
– Может, тоже слово скажете, товарищ майор?
– говорит Величко.
– Обязательно, - слышен густой голос Соловьева. Оказывается, он на собрании. Майор выходит из темного угла, протискивается к столу.
– Я зашел к вам сказать, что рекомендую в партию товарища Борисова. Длинно не буду говорить, не пугайтесь, некогда. Мы собирались принять Борисова в партию перед ближайшим боевым, и ваша рекомендация, товарищи комсомольцы, в самый раз.
Соловьев потер ладонью затылок, хитро посмотрел на Величко и продолжал:
– Кто не слыхал о нашем, так сказать, чрезвычайном происшествии в полку? Ну, вижу, все слыхали. Сегодня могу признаться: я тогда даже не ожидал подобного оборота в этом, хотите - мельчайшем, а хотите - очень большом, деле. Откуда, думаю, такая, на первый взгляд, даже чрезмерная принципиальность? А потом разобрался: добрая она принципиальность и боевая. Говорят, сапер ошибается только один раз. На войне нельзя ошибаться, товарищи. Военному человеку ошибиться - смерть. Вот почему офицеры так отнеслись к нашему чрезвычайному происшествию.
Майор оживляется и начинает помогать речи движениями руки.
– С уставной точки зрения тут и нет ничего примечательного - не проступок, а, так сказать, его тень. Но летчики оказались осмотрительнее и осторожнее устава. Видать, многое дано каждому из вас, товарищи, если с вас можно так много спросить, как спросили с Борисова. Представьте себе в какой-нибудь другой армии такую историю. Да ни в какой это не могло быть армии, товарищи. Добился, так сказать, человек отпуска или других благ, даже если он закон незаметно обошел, - и то неплохо, и это герой, честь ему и слава. Сосед ему позавидует, и это хорошо. Потому что в их старом мире зависть погоду делает и города берет. А у нас великое товарищество, и нельзя против него погрешить. И Борисов не то чтобы прямо ошибся и погрешил, а все же на какой-то час-другой лишился его полного доверия, то есть доверия этого самого товарищества. Ну, а с половиной доверия лучше и не водить самолета… Прошло, однако, время, посмотрели, как воюет Борисов на земле; ничего, говорят друг другу, честно держит экзамен. Может, и мы кое в чем, товарищи, пережали. Ну хотя бы Калугин: какой летчик, какой человек, но горячий, не попадись
Величко настойчиво спрашивает, не хочу ли я слова. Я робко беру слово. В это время ветер распахивает дверь землянки и гасит все три свечи. Работа собрания останавливается: нельзя вести протокол.
– Ничего, Величко, - кричат с места, - не задерживай, пусть говорит, потом запишешь.
Я становлюсь храбрее и говорю в полной темноте нечто такое беспорядочное и восторженное, что совсем невозможно повторить. Уже закрыли двери, зажгли свечи, Величко вносит мою речь в протокол (как он в ней разобрался - не знаю) и предлагает голосовать.
Все руки поднимаются, задевая белую бумагу потолка землянки, и потом все руки тянутся ко мне. Я жму десятки рук. Кажется, я никогда так не волновался, хотя мечтал об этом дне давно. По телефону меня вызывают в эскадрилью, и я выбегаю из землянки.
В дверях сталкиваюсь с Калугиным. Вася Калугин впервые за три месяца берет меня за руку, он тоже чертовски смущен, и на него нападает припадок яростного кашля.
– Ерунда какая-то, Борисов, - говорит Калугин, - курят тут - не продохнуть. Выйдем.
Мы выходим на мороз. Темно, но мы отлично видим друг друга. Я вижу в темноте белые зубы Калугина и его льняную прядь на лбу.
– Я тут без тебя хотел распорядиться, Борисов, - говорит Калугин, откашливаясь и глядя в сторону, - чтобы твой чемодан перенесли ко мне в землянку, освободилась койка… И вообще пора тебе домой, в родную эскадрилью, - ворчливо заканчивает Калугин.
Я сначала радуюсь его решению. Но потом вспоминаю о Булочке.
– Знаешь, Вася, - говорю я, - это несправедливо - бросать Морозова, и у тебя твой новый штурман молодец.
– Живи у меня, а летай с кем хочешь. Ну хоть один день. И на этом поставим точку, - говорит Калугин.
– Ладно, на денек-другой… Как раньше…
– Петро, - кричит Калугин своему подвернувшемуся оружейнику, - организуй чемодан старшего лейтенанта ко мне, живо!
Черт его знает почему, мы обнимаем друг друга и хлопаем друг друга по плечам, потом садимся на завалинке у землянки и молчим. А в это время стрелок Калугина тащит через аэродром мой фибровый чемодан. И тут только я вспоминаю, что меня ждут в эскадрилье.
* * *
Хорошие дни продолжаются. Объявляют приказ о прорыве блокады. У нас праздник, в Ленинграде праздник, во всем мире у всех честных и хороших людей праздник.
Я снова вместе с Васей Калугиным, и наш постоянный гость, конечно же, - Морозов. Разговоры только о том, как мы вышвырнем фашистов из-под Ленинграда и вернем Балтийское море.
– Ты не разучился воевать над морем?
– спрашивает Вася Калугин.
– Вот где пригодится твое бомбометание с малых высот.