Смерть считать недействительной(Сборник)
Шрифт:
— Ты всерьез это?
Ярко светила луна. Я видел его лицо, как днем.
— Да. А что?
— Но… — и он метнул глазом в сторону хозяйки.
— Вот и хорошо, — ответил я. — Она и подежурит за нас.
— Ну, знаешь ли!.. Ты как хочешь, а я, прости, спать не стану.
— Дело хозяйское. Впрочем, напрасно. Спокойной ночи.
У меня с детства привычка: чтобы уснуть как следует, мне обязательно надо разуться. Да и то сказать, было жаль бесцельно тратить такую роскошную ночь: в тепле, на печке, на громадной пуховой подушке, — хозяйка извлекла ее специально из заветного «приданого» сундука…
Утром невыспавшийся Андроников принялся выговаривать мне:
— Ну и спишь же ты! Так и не просыпался? И ничего ночью не видал?
— Ничего.
— А что тебе, интересно, снилось?
— Даже смешно: будто хозяйка осуществила свое намерение и мыла мне ноги.
— Ну, это понятно, почему тебе снилось. Это теленок за печкой обсасывал тебе ступни. Мне даже стало занятно: проснешься ты в конце концов или нет? Но ты только другую ногу ему подставлял!.. А вот не во сне, наяву, ты ничего, кроме этого, не слыхал и не видал?
— Нет, — вынужден был признаться я.
— А между прочим, часа в два к нашей хозяюшке припожаловал ее сынок. Сперва мимо окошка прошмыгнула его тень с винтовкой, потом раздался его осторожнейший стук в дверь, — вернее, даже не стук, а кто-то поскребся в дверь. Хозяйка моментально вскочила, — как будто ждала! — накинула на себя шаль, тихохонько сняла щеколду с двери и босиком вышла в сени. Постояла там не больше минуты, что-то сердито сказала тому, кто был на улице, и сразу же вернулась обратно к себе на лежанку. А ты всё лишь: хр… хр… хр…
Я почувствовал себя виноватым перед бдительным невыспавшимся Андрониковым и робко пообещал, что никогда больше при подобной ситуации не буду спать…
Но он, когда мы вернулись в избу Февронии Епифановны к Бате, опять изложил все подробности моего недостойного поведения ночью.
Батя от души смеялся, слушая этот рассказ, тем более что рассказ был в таком исполнении. Но вдруг впервые за все время позволил себе вмешаться в разговор сын Февронии Епифановны — Степа, Батин ездовой в эту поездку. Это был юноша с такими ангельскими льняными кудрями, какие я видывал только на сцене — у отрока Вани в опере «Иван Сусанин».
Со своей пугливой улыбкой и длинными пушистыми ресницами Степа робко выпевал слова тенором.
— Нет, товарищ интендант третьего ранга, — обратился он к Андроникову, старательно выговаривая звание Андроникова полностью, — то не сын хозяйки, то я к ней приходил.
— Вы? — Андроников почувствовал себя неловко. — Зачем?
— А сказать ей, что если с вами что случится, то пусть она со своим Пашкой заранее прощается. То я ей по-соседски пообещал…
Я был реабилитирован.
Вскоре Батя со Степой на некоторое время уехали, захватив с собой и Андроникова, а я остался у Февронии Епифановны и, пока она готовила обед к их приезду, подробно ее проинтервьюировал. Она чистила картофель, доставала из подпола мед и капусту, резала на мелкие куски сахарную свеклу — ее подавали здесь на сладкое вместе с медом, — оттирала от паутины заветную бутылку самогона, хранившуюся где-то в самом дальнем углу под-пола, перетирала пять — по счету — лампадок для спиртного… Руки ее были заняты беспрерывно, но работа была привычной, нисколько не отвлекала Февронию Епифанову и не мешала ей рассказывать.
— Семь у меня, милый, сынов, семь. Да еще дочка одна, мужняя уже. Богата я племенем, детная. И хоть трудно с такой семьей было, но в колхозе всё покраще, чем одним бедовать. Мы уже десять лет в колхозе. Сперва старик мой не шел, говорил: чего мы в том холхозе не видели?! — Феврония Епифановна, вновь переживая прежние раздоры со своим «старым», нарочно так и сказала, как говорил, наверное, он: «холхоз». — Но я ему в ответ: «Нет, батюшка, не согласная я. Не будем мы отдельно проживать! Куда люди идут, туда и нам надо. Ты от людей не отвертывайся, нам, кроме людей, никто не поможет!» Ну и знаешь, милый, как это бывает, когда жена присмолится?.. Вот так-то…
Увидев, однако, как я все записываю и записываю, что она говорит, Феврония Епифановна смутилась.
— Это ты мой разговор, что ли, записываешь?
— Да,
— Скажи-и пожалуйста… — Она перестала крошить свеклу, утерла рот уголком платка да так и не отняла его от губ. — А что с меня, старой, писать? Или у тебя должность такая: со всех писать?
— Считайте так.
— Ну, если так разве… Тогда наперед всего запиши, что мы нашу колхозную жизнь никому порушить не дадим! Это кто бы меня, слабосильную, приветил, кабы не колхоз? Когда мой старый помер, у меня в грудях как оборвалось что-то, да и Степа и доча еще малые оставались. Мне сразу правление общественную корову дало: «На, Епифановна, питайся, не заботься». Аж до немцев у меня Пеструха осталась. Правда, в последнюю пору молока меньше стало доставаться — все ко мне шли, слышат: мать приёмистая. Кто с четвертинкой, кто со стаканом — и беженцы проходят, и солдаты отступают. Кому откажешь? Увидят, что у моих окон едят, — и другие останавливаются. И хоть поболе молчат, — стесняются просить-то! — но я ж вижу. Выйдешь к ним на крылечко, скажешь: «Заходите, детки, в избу!» Есть, сынок, всем надо… Ведь и моих шестерых кто-нибудь тоже приветит да напоит… Только где они сейчас?..
Писем ни от кого из них Феврония Епифановна, конечно, не получала — почтовой связи с партизанским краем не было. И вся ее материнская любовь доставалась теперь одному — самому младшему, Степе. О нем она могла говорить не умолкая.
— Ему ж, как волосу, перегореть — погибнуть попервоначалу надо было! Немцу все равно — что старых, что малых снистожать. А у него шесть братов, сыночков моих, в армии, четверо командиры, один даже такой большой начальник, что целой ротой доверенный командовать. Обязательно они такие семейства снистожают, со всем корнем. А узнают всё от шпионов-двухличников. Уж как эти двухличники Степу искали, как искали! Я их уж и так задабривала, и этак. От одних не уберу — другие тут как тут! Но я и новых с привечаньем встречаю, вроде бы с лаской, как сродственников. А самой так и хочется черное слово на белый свет выпустить!.. Но они тоже кой-чего понимают — не проведешь! Меня — под ребры, а сами с пулеметом на чердак — Степу убивать. Или в подпол. И хоть знаю, что в лесу сыночек, нет его в дому, а все сердце стынет. Не закажешь: стынет и стынет. И где ни послышишь: партизанов забрали, — всё думаешь: моих… Всех уже оплакала…
Она смахнула рукавом набежавшую слезу, на минуту перестала даже хлопотать по хозяйству…
Впрочем, и минуты не прошло. И снова и ее руках замелькали нож, поварешка…
— Феврония Епифановна, а чем вы помогаете партизанам? Батя вас партизанской гвардией называет!
Она засмущалась.
— Ну, уж он скажет! — Но чувствовалось, ей была приятна его похвала. — Не знаю, как тебе и ответить. Что в нашей возможности, тем и помогаем. Вот возьми: когда наши отступали тут — в нашей местности, значит, — они всё-всё покидали: патроны, оружию, плащи непромокательные. А это ж все надобное, все трудом великим изготовленное! Ну, мы со Степой и закопали кой-чего. А как возвернулись наши, партизаны-то, им все обратно сгодилось… Но это — прошлое. А если сегодня чем помогаем, то или постирать, или в разведку там сходить.
В разведке дура старая ведь помене примечательна. Конечно, могут и взять немцы, даже в Демидов свезти, поморозить али повесить, но что ж — война…
— А когда вы в последний раз ходили в разведку? И куда?
— Да прошлый месяц. Батя велел узнать, где штаб у них, — она назвала мне пункт, — а где ремонтная мастерская. Ну, я дурочку из себя и строила. Чтобы немец не придрался, без обувки пошла, в одних лаптях, пятнадцать километров по снегу. Чуть не умерла. Но и то сказать: не было у меня другой обувки, да и Батя просил. Лестно, не откажешься. И все навроде разговора выспрашивала — не так, чтобы с какой целью, а болтаю и болтаю… По-стариковски… Если бы ноги не заколели, еще больше узнала бы. Хотя и так неплохо получилось. Наши потом ту мастерскую взорвали и чисто всех немцев побили!