Смешнее, чем прежде (Рассказы и повести)
Шрифт:
Она убежала, оставив его дожидаться себя, и все это было ему непонятно. Комната, в которой можно делать, что хочешь — тогда как врываются, едва ты подумаешь что-нибудь сделать; военный полковник — неужто и верно настолько горячий? но в общем, действительно, может и стрельнуть — хотя, опять же, откуда у него пистолет? У них пистолетов сейчас не бывает. А главное, чего никогда он не сможет понять — что же именно вызвало этот визг, этот крик, что такого увидели они между них, между ним и этой вполне уже взрослой девицей, которой паспорт уже разрешил захотеть что захочет, отчего же тогда эта ярость и крик?
Он не мог понять этого и после, спустя заметное время, во время которого он передумал много сильных картин, что могли им совместно и порознь угрожать тут, за этой оградой, как вдруг она вышла к нему с большой сумкой, уже отплаканная, с нарисованным решением на лице, со всем своим блеском, перешедшим в глаза, и сказала спасибо,
С удивлением думал он до самого дома, где ждала, волнуясь, жена его Алла, которой он забыл что придумать на ее на вопросы, но, как бывает в подобных случаях, произошло невозможное — она ни о чем не спросила его, или что-то спросила, что он даже не помнит, легко приняв в объяснение любые слова. А потому, видно, их приняла, что хотела принять, а может, чего-то она испугалась — тоже ведь женщина, человек не железный, но в это не будем углубляться сейчас.
Когда же назавтра он не нашел на работе той, вчерашней своей, перевезенной, и забеспокоился; когда он узнал, как она, не придя на работу, долго возила целый день все обратно, и ей хорошо помогали две тетки; когда он больше ни разу не видел ее с этих пор, а встречая его, воротила назад — вот тогда он, кажется, кое-что понял.
Он понял, как лишь одним своим появлением у нее на пути вызвал ее на такие поступки, о которых не смела она и подумать. И в этом увидел он прежнюю силу, которую было почитал уже прошлой, а она, оказывается, живет в нем всегда, живет посейчас, невидимая, загнанная внутрь, как когда-то в детстве загонялось другое. И по запаху, что ли, по какому чутью (вылезает, может быть, это в глаза?) узнается в нем она, узнается с полслова, даже с полвзгляда она узнается, теми узнается, у кого еще может вызвать ответное дрожание внутри. А также очень хорошо ее видят те люди, которые в давние годы прошли сквозь нее и, возможно, бежали ее, предали, устрашились всерьез, потому что это настоящая вера, а такой сильной веры легко устрашиться, не видя в себе на нее столько сил и натуры, как надо. Потому-то это визжание, это приплясывание, этот вой среди теток — который, конечно же. относился к нему, хотя и направленный голосом к ней. Эти тетки, опалившие груди когда-то на том же огне, счастливо бежавшие его, чтоб отращивать ляжки и зады по квартирам, чтоб из дома командовать на солдатский патруль, чтоб хранить других, кого удастся, от чего им самим удалось убежать, — они учуяли его меж собой, как собаки чуждого волка, хотя и похожего видом на них. Если такой восторг, такая злоба и такое гонение, такой ископаемый визг на него, как на подлинную веру, — значит, это вера и есть, а он к ней приставлен, чтоб ее разносить. Он разделил их, как делит реку волнорез, на две стороны отбросил от себя, стоя в них, и бились они вкруг него друг о друга — обе тетки и она, и побившись, не смешивались, а опять расходились, вновь начинали, потому что он тут, потому что присутствие его их делило, прошлое делило от того, что еще и могло бы служить, а прошлое, ясно, уже не сумеет, но и оно всколыхнулось его появлением
Но если при нем они бились, завихряясь, одни о другую, то стоило вынуть его из течения, как не стало двух сил, которым следует биться, как не может биться река о себя, ибо сделалась по-прежнему без него одна река, которой нечего возмущаться внутри себя, не имея посторонних причин, и поэтому наступает затишье и мир, перевозятся вещи с участием теток, и военный полковник никогда не стрельнет из того пистолета, которого нет.
Так он опять очутился со своей старой верой, имея в ней новую мощь, уже прошедшую через отказ и неверие, уже утроенную пониманием себя самого.
Это враз изменило его грустный облик. Даже ноги стали по-другому ходить. Если последние годы он ходил как придется, шел на редкость несобранной, свободной походкой, поминутно весь разваливаясь в разные стороны, а на следующем шаге, не собравшись от прежнего, ухитрялся разваливаться еще сильнее, то теперь и шаг у него стал другой, о чем судить можно было по его следам на земле: он теперь четко шагал по прямой, оставляя столько фасону внутри своего следа — и колечки, и рубчики, и прямые, и вкось, и какие-то буковки, вдетые в цифры. След откладывался сзади, словно черное кружево, да и оставался позади, тяготея пяткой к пятке, а носки заметно разводя друг от друга.
Многие, конечно, по следу ничего не замечали, думали, пересекая удивительный след, будто просто купил он такие ботинки, которые сами оставляют фасон, которые сами устроены, чтобы навсегда ходили так: пятки вместе, а носки тем не менее энергически врозь. Но и они, не удивившиеся этим следам, которые показывали в первую голову, как начал ставить он себя на земле, — и они увидели это в другом: как он выглядеть стал, как насвистывал, пел, ударял в разговоре, как он сильно ставил во фразе слова, как смотрел уверенно через их неуверенность — в общем, вел себя с ними человеком идеи.
Как только вновь появилась в нем вера в свое особое назначение среди прочих людей, стал он жить по-другому, и все препятствия, бывшие к тому, чтобы жить по-другому, стали для него моментально нулем. Как известно, главным из них была жена его Алла, жена, глядевшая в оба, имеющая сильные уши, чтоб слышать, и что-то еще кроме глаз и ушей, то есть тайное женское чутье, которое много бы могло сделать в мире, кабы не было чувствительным к одному только собственному мужу. Его положение было таким: имея полную свободу проповедовать все, что он хочет, он заснул добровольно среди этой свободы и, заснувши, дал себя сбить со своей главной линии, и так бы, сбитым, мог навсегда и прожить, но потом вдруг проснулся, будто вынырнул вдруг из себя самого, при этом вынырнул совсем в иное место, оказавшись уже не в свободе, как прежде, уже ограниченным ухом и глазом. А главное, эта несвобода находилась у него в голове, в виде крепости, которую никто не осаждает, а лишь осадите, она и падет, но ее осадить может лишь убеждение, что осада действительно очень нужна. Эта крепость пока костенела в мозгу, оттого что не было у него убеждения, у жены же у Аллы убеждение было, которое надстраивало крепость и всемерно ее укрепляло вокруг.
И когда эта крепость неожиданно пала, все пошло удивительно у него на разнос. Он кинулся в прежнее с неслыханной силой, с невиданной скоростью заводил он знакомства, проводил и выигрывал сотни боев, уже не имея, как когда-то, обиды, что все время ему предлагали бои, — а, ну что ж, если бои, получайте разгром;и получали немедленно разгром от него, какого, видимо, от него и желали.
Только одно наложилось на прежнюю линию: необходимость увертываться ловко от уха и глаза. Но и в этом нашлась уже не слабость, а сила, уже оказалось, что это не стыд и не тайный обман над слабейшим, над чьим-то доверием, которое он бы не смог обмануть, а мощная, трубная, постоянная победа над чужой ему силой, выражавшей над ним себя с полною властью.
Посылали, к примеру, его в магазин, посылали, скажем, для покупки батона. А он за эту короткую посылку уже и успевал то, что надо, прихватив, разумеется, несколько времени от батона; батон же при этом брал, возможно, не в очередь. В баню отпускали его одного (хоть и редко) — он и от бани мог немного урвать, успевая, однако, вымыть все, что задумано, что потом подвергалось проверке на скрип. А потому успевал, что имел в голове постоянную карту, помнил точно, кто и когда где бывает и когда возвращается в дом, а еще потому, что дома выбирал себе рядом: рядом с булочной есть у него некий дом; рядом с баней имеется; с парикмахерской тоже; возле места работы — не один и не два. Так что: в баню? — пожалуйте; ну, слегка задержался, скажем, товарища — мог бы он встретить? Мог заняться с ним слегка разговором? Да, мог. И хоть это не похвально, но вполне объяснимо; а внутри уже трубы, внутри торжество.