Смог
Шрифт:
Глухо дребезденит телефон. Тутси быстро натягивает джины, будто боится, что звонящий увидит её с голой пилоткой, достаёт из кармана небольшой чёрный обмылок, подносит к уху.
Через её сраную нокию мне слышен весь их разговор. Это мать её, мать её. Я натягиваю штаны и слушаю.
— Что делаешь?
— Да так… гуляю.
— Гуляешь…
— Ага.
— Поела?
— Ага.
— С кем гуляешь-то?
— С Машей.
— С Машей…
— Ага.
— А Машу не Вадик зовут?
— Нет. Маша
— Понятно… Ясненько…
— Угу.
— Ясненько с вами всё… Ну ладно… Я, наверное, поздно приду…
— Ага.
— Ну ладно… Пока. Я позвоню ещё.
— Пока.
Сунув нокию обратно в карман, она поднимается и идёт к самому краю, к ограждению. Я смотрю на неё, как кобра, которую заговорил факир, и чувствую, что в мозгах и в жопе у меня всё сжимается в пиксель. И сига становится солёной и вонючей, как трусы с жопы негра. А она поворачивается и машет мне: давай сюда. Я мотаю головой и сажусь на бетон. Нет, чувиха, так мы не договаривались, короче.
— Ты чего? — говорит она. — Иди, посмотри как здоровско.
— Нах, — выдавливаю я, и меня тянет блевать, когда вижу её на самом краю, у тоненькой полоски металлического бортика.
Улыбаясь, она подходит ко мне и садится рядом, прижимается плечом.
— Я знаешь, чё… — начинает она и останавливается. Потом, подумав чуток, продолжает: — Было бы с кем, я бы давно прыгнула. Я Джаду просила, и Куцего и Слона подбивала — никто не захотел.
— Ты дура? — смотрю я на неё. И вижу: точно, ёбнутая на всю башку. Как я раньше-то не замечал? Так вот почему ученые типа говорят, что после поёбки больше пар разбегаются, чем до. Потому что после поёбки у тебя будто шары раскрываются и ты видишь всё, чего раньше не замечал, пока их сперма заливала.
Она внимания не обращает, говорит:
— Давай со мной, а?
— Я чё, на оленя похож?
— Да ты прикинь: мы полетим, как птицы! Полетим, полетим, полетим… — она откидывает голову, тянется к небу руками, ложится на спину.
— Ты реально дура. Мы же не в ту сторону полетим. И воще я никогда не мечтал стать лётчиком, а ты?
— А потом — свобода, — не слушает она. — Ни пиплов, ни грязи, ни смога, ни родаков, ни траблов — только небо.
— Но это ж пипец, — говорю я. — Ты догоняешь воще-то? Мы умрём.
— Зассал? — просто говорит она, поднимаясь с бетона.
— Не надо меня на слабо брать, ага? — меня бесит и пугает её взгляд, в котором — ничего. Даже я в нём, походу, не отражаюсь.
Она пожимает плечами.
— Вообще-то, если честно, я высоты боюсь, — говорю я откровенно, и мне сразу становится легче. Я знаю, что смеяться Тутси не станет. И по-человечески мы теперь должны свалить отсюда, потому что делать тут больше нех.
— Я тоже, — спокойно говорит она. И по голосу её я понимаю, что уходить она не собирается.
— Ну так это… Валим? — спрашиваю всё равно.
— Валим, — кивает она, берёт меня за руку, тянет, заставляя подняться, и делает шаг к ограждению.
Я хочу выдернуть руку, но она держит
Но к борту я подойти всё равно не могу, ноги у меня заплетаются и не идут. К горлу подкатывает тошнота. За метр до ограждения она меня уже тянет на буксире, а я вроде не упираюсь, а как бы пьяный.
— Вниз не смотри, — говорит она. — Смотри мне в глаза. Понял?
— Понял, — говорю, стараясь унять трясуна. Облегчает меня только то, что у неё тоже губы дёргаются больше, чем обычно. Будто того и гляди заплачет. А ветер толкает в плечо, и кажется, что всё, пипец, сейчас перевалюсь через бортик — и улечу за голубями.
— Тише, — говорит она. — Ногу-то подними.
Я не понимаю, зачем надо поднимать ногу, или типа не понимаю, но как будто бы знаю зачем. И поднимаю, перешагивая через бортик на край.
— Меня подожди, — останавливает Тутси, придерживая за рубаху. И потом: — Обними меня вот тут.
Она обнимает себя моей рукой за талию, и колотун мой вдруг сразу утихает. А в голове галдят гуси, будто получил в дыню или поддал слегка.
— Вниз не…
До конца я не слышу, потому что вокруг образуется пустота, а в ушах долбит молот.
Ветер холодом бьёт по жопе, дыхание перехватывает, а яйца поднимаются куда-то в горло, и сердце долбит в затылке. От неожиданности я выпускаю Тутсину талию, и её тут же относит от меня. Но она крепко держит мою шею и не даёт нам совсем разъединиться. И окостенело смотрит мне в глаза. Тогда я снова обхватываю её и подтягиваю к себе вплотную. Так и летим. В животе у меня щекотно, там гарцует целое стадо кузнечиков. Я бы заорал, но дыхание перехватило. Надо бы поцеловать Тутси, типа, слиться в засосе, но у меня во рту сухо, как на Новый год.
Мы летим, и мне нихуя не верится, что мы реально «свалили», что вот сейчас мы разобьёмся и всё. Вот не верю я, что со мной такое может быть — ни с хуя, вот так вдруг, будто кто-то нажмёт «Выкл» на пульте и кино кончится. Мне даже ржачно становится.
Падай, ты убит!
Бац, бац, бац!
— Падай, ты убит!
Слива послушно валится на пол скрюченным ржавым гвоздём. И звук-то от его падения такой же бесполезный, как и сам Слива. Да, теперь он очень мёртвый, совсем бесполезный и так же неуместен здесь, как гроб на свадьбе.
— Круто! — говорит Толстая.
А глаза у неё навыкат и тупые, как у бульдога по-французски. Я задумываюсь о том, какая у неё должна быть пизда. И тут же представляю её — розовую, глупую, мокрую, затерявшуюся в жирных потных складках маленьким мышонком.
— Покажи пизду, — прошу я.
— Дурак, что ли? — она крутит пальцем у виска, но её палец с красным облезлым ногтем совсем не похож на отвёртку, а больше на сосиску, обмакнутую самым кончиком в кетчуп. — Здесь, что ли?
— А потом покажешь?