Сны Персефоны
Шрифт:
Гестия в песочном хитоне и сером пеплосе казалась на её фоне невзрачной простушкой. Но богиню Очагов это ничуть не злило. Она лишь улыбалась — тепло и очень по-доброму.
Подошла, провожаемая удивлёнными взглядами своих учениц, села рядом с Афродитой, взяла маленькую молочно-белую ладошку богини Любви и, заглядывая в синие омуты её глаз, окруженных, будто озёра — высокой осокой, длинными пушистыми ресницами, сказала:
— Твоим словам
Афродита фыркнула и, высвободив свою ладонь, брезгливо обтёрла о траву — словно боялась заразиться девственностью.
— Много ты понимаешь! — горько воскликнула она. — Да, моё сердце кровоточит. Арес вновь изменил мне. Увивается за этой Никой[3], кричит, что ему не нужна война без побед. А на любовь ему плевать. Мол, она — пустое.
— То и понимаю, что ты забросила свой семейный очаг, и гоняешься за призрачной тенью любви.
— Семейный очаг!!! Посмотрела бы я, как бы ты стала рассуждать об очаге, будь твоим мужем уродливый Гефест.
— Красота в глазах смотрящего, Киприда. Вот когда ты угадаешь, распознаешь настоящую любовь, ощутишь её, тогда и приходи поучать и глумиться. Я сама склонюсь перед тобой и признаю тебя правой.
И тут Афродита, вдруг погрустнев и сделавшись неожиданно серьёзной, спросила:
— Как узнать настоящую любовь?
Кора услышала, что рядом с ней фыркнула Артемида, зашептав: «Вот так богиня Любви!» на ухо Афине, а та — ехидно улыбалась одними глазами.
Не удивилась только Гестия, она улыбнулась — мягко и мудро, погладила Афродиту по голове, как маленькую неразумную девочку, и ответила:
— Настоящая любовь тиха. Она не выпячивается, не грохочет, не кричат «вот она я» на весь мир. Она — как прикосновение крыльев бабочки и сама — крылья. Когда ощутишь — не спутаешь ни с чем.
И Кора слушала её, как завороженная. Странно, но девственная Гестия, скромная и незаметная, знала о любви куда больше раскованной, умудрённой опытом Афродиты. Да и казалась сейчас, окутанная нежным радужным сиянием, самой красивой из всех, кого доводилось видеть Коре. В тот миг, до боли в сердце, ей захотелось познать любовь, о которой говорила тётушка. И она передумала — ох, и расстроится же мама! — давать обет безбрачия.
Афродита же смотрела на Гестию широко открытыми глазами и в их синеве дрожали слёзы…
…не сон — грёза наяву.
Горькая грёза, ведь ещё недавно я была так счастлива, потому что считала, будто познала эту любовь.
«О
Память… Злая… У неё — его голос: низкий, слегка рокочущий, но при этом — бархатный.
За что ты так со мной, Мнемозина[4]?
Так и вижу перед собой её — строгую, скромную, в простом серо-зелёном хитоне. Она вечно что-то пишет на своих восковых дощечках. Скидывает на меня большие умные глаза и говорит тихо: «Ты же сама недавно признавала — нет ничего хуже забвения».
Да, забвение кажется страшным, но иногда — лучше забыть. Тогда не так больно и вполне можно дышать.
Позволяю себе вздохнуть без болезненного укола в сердце, провожу ладонью по глади воды в ванной, и образ Мнемозины вздрагивает и исчезает.
Не хочу думать, не хочу вспоминать. Буду жить здесь и сейчас, и решать проблемы по мере их поступления. Потому что есть кое-что посерьёзнее плохих воспоминаний.
Выбираюсь из ванной, обтираюсь пушистым полотенцем и заворачиваюсь в халат. Он явно на пару размеров больше — приходится подкатить рукава, а полы волочатся за мной байковым шлейфом.
Я бы могла всё изменить. Одним взмахом руки. Раньше.
Прикрываю глаза, сжимаю кулаки, пытаюсь почувствовать силу.
Нет. Глухо.
Страх слизкой змеёй вползает в душу.
Что они сделали со мной, те мрази в подвале? Как смогли! Я ведь — богиня! Великая богиня Подземной весны.
Заталкивая панику поглубже, подхватываю чересчур длинные полы, чтобы не путаться, и решительно иду туда, где надеюсь найти Гермеса, — в библиотеку. И действительно нахожу его там.
Сидит в высоком, обитом коричневой кожей, кресле, закинув ногу за ногу, и читает книгу. Увидев меня, стремительно закрывает фолиант, но я успеваю заметить название — «Сказки народов мира». На его красивых губах тут же появляется ехидная, но при этом довольная улыбка.
— Кора! Вот это подарок! Ты — в моём халате! Его же теперь стирать нельзя.
Но мне не до веселья. Забираюсь в свободное кресло с ногами, кутаюсь в халат, тщательно укрываю щиколотки — а то Гермес вон как на них пялится! — и, опустив взгляд, говорю зло:
— Хватит паясничать. Я больше не могу… по-божественному… ничего… Не чувствую силу. Словно оглохла и ослепла. Мне страшно, Гермес.
Он мгновенно серьёзнеет и оказывается рядом, всё-таки заглядывает в лицо, и в глазах его — неподдельная тревога.
— Они доставали при тебе такие зелёные камни? Ну, те уроды в подвале?
— Да, — говорю, холодея.
— Тогда всё действительно плохо, — он произносит это без всякой иронии, и меня пробирает от правдивости сказанного.
Чувствую, как стучат зубы.
— И что… что теперь делать?..
— Ждать, — печально говорит он, поднимаясь и отворачиваясь от меня.
— Чего?
— Когда ты полностью исчезнешь…
Слова падают — булыжниками в воду, обдают холодными брызгами ужаса.