Сны Персефоны
Шрифт:
Влетел испуганный Гермес, без приветствий осушил кубок и выпалил на одном дыхании:
— Гестия исчезла.
— Как? — спросил Аид, и Персефона заметила, как его тонкие пальцы сомкнулись на древке двузубца.
— Точно не рассмотрел. Сначала — изумрудный, как глаза твоей царицы, свет, потом какие-то тени, а потом — и она сама истончается в тень и растворяется. Всё улыбалась, исчезая.
Персефона
— И что сказали на Олимпе? — голос Владыки холодел и набирался ярости.
Гермес пожал плечами.
— Кажется, даже не заметили. А некоторые, как Дионис, даже обрадовались. Место же освободилось! В Дюжине! И поспешил занять её трон.
Персефоне сделалось дурно: сменить богиню семейных очагов и домашнего уюта на бесшабашного бога вина и веселья? Это же всё равно, что вынуть душу и вставить на её место колокольчик!
Персефона загрустила, а Аид — разбушевался. Тогда-то она и поняла, что больше всех на Олимпе Аид любил и ценил кроткую Гестию. Персефона не ревновала, она понимала мужа.
В тот вечер, сидя у мужа на коленях и тихонько всхлипывая, она поведала ему странную историю, рассказанную тётушкой. А потом они вместе много веков подряд искали Хлою. Но нигде не было и упоминаний о такой богине. В некоторых культах так называли Деметру, а в других — и саму Кору, кто, как не она — «молодой побег». Но никто и нигде не упоминал о юной девушке с волосами цвета лунного серебра и глазами, как васильки.
Даже ветры, которые когда-то рассказали о ней Гестии. Впрочем, они были слишком легкомысленны, чтобы помнить так долго. Даже Гестия уже выветрилась из их памяти.
А Кора, бродя по цветущим лугам, любуясь стрекозами, выращивая новые диковинные цветы, часто вспоминала слова тётушки о любви, как крыльях бабочки. Как девственная Гестия познала эту мудрость?
Кора задавала этот вопрос вселенной, но та молчала. Лишь кулон на шее тихо сиял, грел и берег любовь и счастье в её семье…
_____________________________________________
[1] Бог плодовитости, сладострастия и чувственных наслаждений. Изображался, как правило, с сильно эрегированным фаллосом огромных размеров. Считался сыном Афродиты и Диониса.
[2] Имя Хлоя в дословном переводе означает «зеленеющая», «молодой побег».
… кажется, я провалилась воспоминания. И когда выныриваю из них, встречаю заинтересованный взгляд Гермеса. Так учёный смотрит на неизвестную ему доселе животную особь, смотрит и думает: как бы половчее препарировать.
— Давно у тебя это? — спрашивает он с деланным волнением.
— Что? —
— Такие вот зависания. Провалы.
— А…это… началось пару недель назад. Но знаешь, мне всё чаще начинает казаться, будто я в каком-то фантасмагорическом сне. И он — всё никак не заканчивается.
— Сон разума рождает чудовищ, — великомудренно заявляет Гермес и возвращается в своё кресло, откуда продолжает пристально рассматривать меня поверх очков.
Я хмыкаю в ответ на его заявление.
— Это — любимая фраза Тота, — объявляю. — Он, правда, обычно ещё добавляет: «Но гораздо хуже, когда чудовище видит сны».
— Так один смертный художник назвал свою картину[1], — небрежно бросает Гермес и берётся за книгу сказок. Правда, не открывает, а барабанит тонкими пальцами по переплёту. — Глядя на людей, он мог видеть истинную сущность человека — один походил на свинью, другой — на осла.
— Должно быть, он был из тех, кто увидел в Тоте ибиса.
— Не думаю, что смертные способны разгадать истинную природу бога. Они и свою, человеческую-то, угадывают плохо.
— Тот любит говорить, что смертные сочиняют наши истории, и мы потом в них сами верим.
— А вот это — не исключено. Когда Прометей украл огонь и наделил им людей, они научились нашему, божественному искусству, — создавать миры. Ты никогда не думала, что смертные могли придумать нас? Замечала, как разнятся, порой, наши истории? Сколько вариаций имеет один и тот же миф?
Киваю: о, да, с той поры, как Тот сказал мне об этом, думала и часто.
— Они наделили нас функциями, они придумали нам внешность, — продолжает он, и я снова соглашаюсь: да, и такие мысли приходили в голову. — И мы поверили. Мы примерили придумку, и она нам понравилась. Но то — лишь личина, одежда, маска. Думала ли ты, каковы мы, если нас от всего внешнего освободить?
Пожимаю плечами: нет, этим вопросом не задавалась.
Гермес же подаётся вперёд, ловит мой взгляд и, удерживая его, говорит таинственным шёпотом:
— А что если там, под красивой внешностью, мы лишь чудовища? Жуткие монстры? Знаешь же, у многих народов считается, что простой человек не может видеть настоящий облик бога. Возможно, облик просто настолько ужасен, что бедняга не может созерцать его.
— И как же нам самим увидеть себя настоящих? — спрашиваю, холодея.
— Во снах, — произносит он, и меня вдруг пронзает догадка.
— Мы чудовища, которые видят сны, — шепчу, уставившись перед собой, внутри бурлит удивительная смесь страха и восторга.
— Именно!
— А разве в любви мы — не настоящие? Разве не в ней звучат истинные струны души?
Он криво усмехается:
— Брось, чудовища не могут любить. Поэтому им и нравится прибывать в том иллюзорном мире, что создали для них смертные. Прятаться за теми масками. Там — мы почти человечны. Там мы подвержены страстям, как люди. Там мы понятны себе…
Я тоже хочу понять. Очень хочу. И то, зачем он затеял этот разговор? И то, к чему клонит?