Сны под снегом(Повесть о жизни Михаила Салтыкова-Щедрина)
Шрифт:
А вы что об этом скажете, Щедрин?
Я, господа, не имею никакого мнения на этот счет.
И на затуманенном фоне — замученный, запачканный, к милой землице недолей пригнутый — хор крестьян.
Последний грош забрали.
Коровушку-кормилицу забрали.
Девка им приглянулась, на позор забрали.
Да что ж ты не бьешь меня, ваше благородие? Може без битья из меня ничего не вытянешь.
А есть где-то на конце дороги святые храмы, с ангелами, с архангелами, с пищей райской.
Итак,
По деревням ездит, посещает губернские приемы, ничему не удивляется, мнения своего не высказывает, грустно ему порой бывает, а если горилкой угощают, так пьет.
Когда же грусть и тоска охватывают, странная однакож вещь — думает. Слыл я, кажется, когда-то порядочным человеком, водки в рот не брал, был бодр и свеж, трудился, надеялся, и все чего-то ждал, к чему-то стремился. И вот какая перемена. С какой изумительной быстротой поселяется в сердце вялость и равнодушие ко всему.
Оглянешься вокруг себя, всмотришься в окружающих людей и поневоле сознаешь, что все они право, недурные ребята. Они гостеприимны и общительны — это раз; к тому же они бедны и сверх того отягощены семействами и потому самое чувство самосохранения вынуждает их заботиться о средствах к существованию. Как бы вы ни были красноречивы, как бы ни были озлоблены против взяток и злоупотреблений, вы однако должны согласиться, что человек такое животное, которое без одежды и пищи ни в коем случае существовать не может, следовательно.
Э, батюшка, нам с вами вдвоем всего на свой лад не переделать, а вот лучше дернем-ка водочки, закусим селедочкой, да сыграем пулечку.
Конечно, дернем.
Таков этот Николай Иванович, здешний чиновник.
Щедрин, о котором я, Салтыков, пишу в первом лице.
Мой двойник.
Немного иной чем я: пообыкновенней, поспокойней глядящий на жизнь, примиренный со своей крутогорской судьбой.
Пожалуй, каждый носит в себе этих двух: неистового Салтыкова, обладателя, еще бы, индивидуальной нравственности — и человека толпы, Щедрина, который с большим или меньшим отвращением приспосабливается к окружающему.
Из салтыковского нутра извлекаю его, стыдливого, наружу: Щедрин, будь.
Созданный, чтобы свидетельствовать обо всем, чему хочу дать свидетельство.
И для того, чтобы я, пережив и изведав столько, сколько он, остался собой, Михаилом Евграфовичем Салтыковым.
За ними пришли ночью.
Спаслись только мы — умершие и сосланные прежде чем шпик Антонелли, широко раскрывая мечтательные глазки, впервые переступил слишком гостеприимный порог Петрашевского.
Идет тысяча восемьсот сорок девятый год.
Вихри свободы уже
На поле последнего сражения Паскевич составляет рапорт Николаю.
Венгрия лежит у ног Вашего Императорского Величества.
Царь шевелит тяжелыми, опухшими ступнями в кавалерийских сапогах.
Ему чего-то недостает.
Подбегает князь Орлов, опускается на колено, складывает у ног помазанника головы безумных русских.
Царь подписывает: прочел.
Это бредни, но преступные и непростительные.
Осужденных выводят на плац.
Идет снег.
Бьют барабаны.
Снег падает в траурный ритм барабанов.
Петрашевский сбрасывает белый капор, которым хотели закрыть ему лицо.
Григорьев дрожит всем телом и что-то шепчет посиневшими губами.
Достоевский плачет.
Прекрасный, как ангел, Спешнев, презрительно улыбается, ветер развевает его волосы.
Шестнадцать крестьян в мундирах экзекуционного взвода.
Глухой лязг оружья.
Миша, друг мой самый близкий, меня там нет, но я вместе с тобой заглядываю в пропасть дул, вместе с тобой умираю, помня про все, ни о чем не жалея.
Спешнев, прости, я не любил твоих ожесточенных тирад, мне в них слышался свист гильотины, я боялся дня, в котором ты начнешь слишком легко проливать кровь виновных, но я ошибся, это не ты убийца, ты жертва.
Плещеев, я пренебрегал тобой за поэтическую экзальтацию, а ныне.
Достоевский, я вас почти не знал. Наш Бог после первой повести объявил вас гением, а после второй, но это уже не имеет значения, не имеет значения, не имеет значения.
Поручик Григорьев.
Над Григорьевым ломают шпагу.
Аааа!
Гонец соскакивает со вспененного коня.
К но-ге.
Божьей милостью мы, царь и самодержец.
Какой наш царь милостивый.
Какой добрый.
Смертную казнь заменил сибирской каторгой.
Это ничего, что уже расстреляли их души на плацу Семеновского Полка.
Тела еще позвенят цепями в нерчинских рудниках.
Царь добрый.
Аааа!
Григорьев сошел с ума.
По худому землистому лицу Достоевского текут слезы.
Петрашевский прощается с друзьями.
Обходит всех по очереди, целует в губы.
А я?
А меня там нет.
Я не существую, нас двенадцать таких, которые дешево отделались.
До этого выплевали легкие в петербургском осеннем тумане, прыгнули головой вниз в вонючий канал, у них разорвалось сердце по пути в места довольно отдаленные или за ранее обнаруженные преступления погребены живьем — выпали из-под милостивейшего наблюдения, не существуют, их занес добродетельный снег.
Меня там нет.
Могу облегченно вздохнуть.