Собрание сочинений. Т.13.
Шрифт:
В неистовом порыве они с такой силой сжали друг друга в объятиях, словно хотели слиться. Спустя некоторое время Северина снова заговорила:
— Поезд шел через туннель… Ужас, какой он длинный! По нему едешь почти три минуты. А мне показалось, что прошел почти час… Гранморен перед тем что-то говорил, но тут умолк, все равно в оглушительном лязге железа нельзя было ничего разобрать. В последнюю минуту Рубо, по-видимому, оробел и сидел не шевелясь. В колеблющемся свете лампы видно было только, как его уши налились кровью и стали почти фиолетовыми… Я все думала — чего он ждет? Ведь поезд вот-вот вынырнет на поверхность. Задуманная им месть уже представлялась мне столь роковой и неотвратимой, что у меня появилось лишь одно желание: больше не мучиться ожиданием и освободиться от этого наваждения. Почему он медлит, коли все равно придется убить? Я, кажется, сама готова была схватить нож и вонзить его, до такой степени я изнемогала от страха и муки… Рубо посмотрел на меня. Видно, все это было написано у меня на лице. И внезапно он ринулся на старика, который в это мгновение повернулся к двери. Тот испугался, инстинктивно отпрянул и протянул было руку к кнопке звонка, прикрепленной у него над головой. Он уже коснулся ее, но тут Рубо схватил его за плечи и с такой яростью толкнул на диванчик, что Гранморен скорчился от боли. Ошеломленный и перепуганный, он раскрыл рот, и оттуда вырвались неясные вопли, утонувшие в оглушительном грохоте, и тут я отчетливо услышала, как Рубо повторял свистящим, прерывающимся от злобы голосом: «Свинья! Свинья! Свинья!» Внезапно шум
Жадно внимавший ей любовник хотел было задать вопрос. Но Северина не слушала, она спешила договорить.
— Нет, обожди… Когда я приподнялась, поезд стремительно мчался мимо Круа-де-Мофра. Я различила фасад дома с запертой дверью и закрытыми окнами, потом будку путевого сторожа. Еще четыре километра, еще пять минут — и мы окажемся в Барантене… Убитый, скорчившись, лежал на диванчике. Из-под него натекла уже густая лужа крови. А Рубо стоял как ошалелый, раскачиваясь от толчков поезда, и смотрел на труп, вытирая нож носовым платком. Так продолжалось с минуту, и ни он, ни я ничего не предпринимали для своего спасения… Останься мы там, рядом с неподвижным телом, все могло обнаружиться уже в Барантене… Но вот Рубо опустил нож в карман, казалось, он пробудился от сна. Торопливо обшарил труп, взял часы, деньги, все, что нашел. Затем, распахнув дверцу купе, попытался столкнуть тело на полотно, но ему это не удавалось, потому что он боялся вымазаться кровью. «Да помоги же мне! Подтолкни его сзади!» Я даже не пошевелилась, руки и ноги меня не слушались. «Проклятье! Неужели ты не можешь его подтолкнуть?» Голова Гранморена просунулась наконец в дверцу и повисла над подножкой, но туловище со скрюченными ногами никак не пролезало. А поезд все мчался… Рубо напряг все силы, труп качнулся и исчез, шум от его падения был заглушен грохотом колес. «Там тебе и место, свинья!» — прохрипел Рубо. Потом, схватив плед старика, швырнул его во тьму. И мы остались вдвоем, мы оба стояли, боясь опуститься на диванчик, где виднелась лужа крови… Широко открытая дверца с силой захлопывалась и вновь открывалась, и тут я увидела, что Рубо спустился на подножку и исчез из виду; я была так подавлена страхом, так растеряна, что сперва ничего не поняла. Он тотчас же возвратился и приказал: «Иди следом, да побыстрее, если не хочешь, чтобы нам голову отрубили!» Я не двигалась, и он рассвирепел: «Пойдем же, черт побери! В нашем купе пусто, поспешим туда!» В нашем купе пусто? Неужто он уже там побывал? А женщина в черном, которая хранила молчание и походила на призрак? Убежден ли он, что ее нет там, в углу?.. «Идешь? Не то я и тебя вышвырну на полотно!» Он вошел в купе и грубо толкнул меня, он походил на сумасшедшего. Я очутилась на подножке и ухватилась обеими руками за медный прут. Рубо вышел вслед за мною, старательно запер дверцу и пробормотал: «Ступай, ступай же!» Но я не решалась, мы неслись с такой быстротой, что у меня кружилась голова, ветер свирепо хлестал по лицу. Волосы у меня растрепались, мне казалось, что онемевшие пальцы вот-вот выпустят прут. «Да ступай же, черт побери!» Он по-прежнему подталкивал меня, и мне приходилось двигаться вперед, перехватывая прут то правой, то левой рукою, изо всех сил прижимаясь к стенке вагона; юбки развевались на ветру, хлопали меня по ногам, мешали идти. Вдали, за поворотом, уже видны были огни Барантена. Послышались свистки паровоза. «Вперед, черт побери!» Адский грохот оглушал меня, кругом все содрогалось, а я шла! Мне мерещилось, будто буря подхватила меня и мчит, как соломинку, чтобы где-нибудь придавить к стене, размозжить. Оглядываясь назад, я видела убегающие холмы и лощины, и мне чудилось, будто деревья преследуют меня на бешеном галопе, пускаются в пляс, скрючиваются и провожают поезд коротким жалобным стоном. Когда я достигла конца вагона, где предстояло шагнуть на подножку следующего и снова ухватиться за медный прут, я замерла, мужество покинуло меня. Нет, я вовек не решусь! «Вперед, черт побери!» Рубо надвигался на меня, толкал в спину, я закрыла глаза и, сама не понимая как, сделала шаг вперед, меня вел инстинкт самосохранения, я цеплялась за прут, как цепляется когтями животное, чтобы не сорваться. Почему нас никто не увидел? Ведь мы прошли вдоль трех вагонов, и один из них, вагон второго класса, был битком набит. Я запомнила вереницу голов, освещенных лампой, — думается, я бы узнала этих людей, если бы когда-нибудь встретила их, особенно врезался мне в память толстяк с рыжими баками и две юные девушки, которые чему-то смеялись. «Вперед, черт побери! Вперед, черт побери!» — подгонял меня голос Рубо. Я плохо помню, что было дальше, огни Барантена все приближались, паровоз свистел, и тут я почувствовала, что меня тащат, волокут, тянут за волосы. Верно, муж схватил меня за плечо, открыл дверцу и втолкнул в купе. Задыхаясь, едва не лишившись чувств, я забилась в угол, и тут поезд остановился, я услышала, как Рубо перекинулся несколькими словами с начальником станции Барантен, но не пошевелилась. Затем поезд двинулся, и Рубо упал на скамейку, вконец обессиленный. До самого Гавра мы оба не раскрывали рта… О, я его ненавижу, ненавижу за все те гнусности, которые мне по его милости пришлось вынести! А тебя, мой дорогой, я люблю, потому что ты даешь мне столько счастья!
Долгий рассказ оживил в Северине тяжелые воспоминания и привел ее в сильное возбуждение; она вложила в этот вопль любви всю владевшую ею жажду радости и наслаждения. Однако Жак, также взволнованный и пылавший страстью, все еще отстранял ее:
— Нет, нет, обожди… Стало быть, когда ты всей тяжестью обрушилась ему на ноги, ты ощутила, как он умирает?
Неведомый роковой инстинкт вновь пробуждался в Жаке, волна ярости поднималась из глубин его существа, затопляла мозг, перед глазами пошли красные круги. Ему вновь остро захотелось проникнуть в тайну убийства.
— Ты говорила про нож… А что ты чувствовала, когда Рубо всадил в него нож?
— Какой-то глухой удар.
— А, глухой удар… И никакого хруста, ты уверена?
— Нет, нет, только удар.
— А потом по его телу прошла судорога, да?
— Да, оно трижды дернулось, и судорога медленно пробежала по его ногам.
— Стало быть, у него и ноги дергались? Не так ли?
— Да, в первый раз очень сильно, потом слабее, затем еще слабее.
— И он умер? Ну, а ты, что ты почувствовала, когда он умирал, вот так, от удара ножа?
— Я? Ей-богу, не знаю.
— Как это не знаешь? Зачем ты говоришь неправду? Скажи, скажи откровенно, что ты почувствовала… Огорчение?
— Нет, нет, вовсе не огорчение!
— Удовольствие?
— Что? Нет, не удовольствие.
— Что ж ты все-таки испытала, дорогая? Прошу тебя, расскажи мне все, все… Если б ты только знала… Скажи, что при этом испытывают?
—
И тут, стиснув зубы, издав невнятный стон, Жак овладел ею; но Северина не просто отдавалась, она и сама словно овладевала им. Казалось, мрачная тайна смерти воспламенила их страсть, и они предавались любви с остервенелым сладострастием зверей, вспарывающих друг другу брюхо при случке. Слышалось только их хриплое дыхание. Кровоточащее пятно на потолке исчезло, печь потухла, в комнате становилось холодно — стужа просачивалась в нее. С парижских улиц, укутанных снежной пеленой, не доносилось ни звука. Внезапно из соседней комнаты, где жила продавщица газет, послышался храп. Потом снова воцарилась полная тишина, как будто спящий дом провалился в темную бездну.
Жак, все еще державший Северину в объятиях, вдруг почувствовал, что она засыпает, — неодолимый сон сразил ее, как молния. Утомительная поездка, долгое ожидание в доме Мизара, бурная ночь — все это свалило ее. Она, как ребенок, пролепетала «спокойной ночи» и тотчас заснула, ровно дыша. Часы с кукушкой прозвонили три раза.
Еще почти целый час Жак поддерживал Северину левой рукою, которая постепенно начинала неметь. Едва он пытался закрыть глаза, как чьи-то невидимые пальцы, казалось, упрямо приподнимали его веки. Комнату окутал мрак. В ней уже ничего нельзя было различить, печка, мебель, стены — все тонуло во тьме; лишь повернув голову, он разглядел бледные квадраты окон — неподвижные, призрачные, как во сне. Несмотря на крайнюю усталость, мозг его напряженно работал, и Жак бодрствовал, без конца разматывая один и тот же клубок мыслей. Всякий раз, когда он усилием воли пытался заставить себя заснуть, на него накатывали все те же неотвязные думы, перед ним проходили все те же образы, пробуждались все те же ощущения. Он лежал с широко раскрытыми глазами, вперив неподвижный взгляд в темноту, и перед ним с какой-то механической закономерностью вновь и вновь возникала во всех подробностях сцена убийства. Она повторялась раз за разом, без малейших изменений, заполняя его мозг и доводя до безумия. Нож с глухим ударом входил в горло жертвы, все тело трижды содрогалось, жизнь уходила вместе с волною горячей крови, и Жаку чудилось, будто этот красный поток бежит по его руке. Двадцать, тридцать раз нож все входил в горло, и тело содрогалось. Видение повторялось, росло, распирало мозг, душило, казалось, еще немного — и ночь разлетится вдребезги! Вот если бы нанести такой удар, утолить давнишнее желание, изведать этот трепет, насладиться минутой, за которую человек переживает больше, чем за всю свою жизнь!
Ощущение удушья усилилось, и Жак подумал, что это тяжесть Северины, покоящейся на его руке, мешает ему уснуть. Он осторожно высвободился и так мягко опустил Северину на подушку, что она даже не проснулась. Дышать стало немного легче, и он с облегчением подумал, что сон наконец придет. Однако все было тщетно, невидимые пальцы вновь приподнимали веки, во тьме вновь вставала картина убийства во всех ее кровавых подробностях: нож входил в горло, тело судорожно дергалось. Кроваво-красный дождь бороздил мрак, рана на шее широко зияла, словно ее нанесли топором. И тогда Жак прекратил борьбу; вытянувшись на спине, он предался во власть неотвязного видения. Мозг его работал с удесятеренной быстротой, кровь гулко стучала в жилах. С ним уже это случалось, еще в юности. Но он считал, что исцелился, ведь уже много месяцев — с той поры, как он обладал Севериной, — его не терзала жажда убийства, но вот она опять властно заговорила в нем, и причина тому — картина убийства, которую молодая женщина только что нарисовала, тесно прижимаясь к нему, обвивая его руками и приникая губами к самому уху. Жак отодвинулся, он избегал дотрагиваться до своей возлюбленной, каждое прикосновение к ее коже опаляло его. Нестерпимый жар струился вдоль его позвоночника, словно тюфяк под поясницей превратился в пылающий костер. Ему казалось, будто в затылок впиваются раскаленные иглы. На мгновение он выпростал руки из-под одеяла, но они тут же заледенели, и его охватил озноб. Потом он испугался собственных рук, вновь убрал их под одеяло, сначала сложил на животе, а затем сунул под спину, навалился на них всей своей тяжестью и не выпускал, точно страшась какой-нибудь ужасной выходки с их стороны, какого-нибудь гнусного поступка, который они совершат, даже не испрашивая у него позволения.
Всякий раз, когда часы звонили, Жак отсчитывал удары. Четыре часа, пять, шесть. Он жаждал наступления дня, надеялся, что заря прогонит кошмар. Повернувшись к окнам, он не сводил взгляда со стекол. Но к них по-прежнему лишь смутно поблескивал снег. Без четверти пять он услышал, как к вокзалу подошел прямой поезд из Гавра, опоздав лишь на сорок минут; стало быть регулярное движение возобновилось. Только в начале восьмого стекла посветлели, пропустив в комнату слабый молочно-белый свет. В этом неясном свете мебель будто колыхалась. Сначала появилась печь, затем шкаф, буфет. Жак, как и раньше, был не в силах опустить веки, он яростно напрягал зрение, чтобы видеть. И почти тотчас же — в сумеречном освещении — он скорее угадал, нежели разглядел на столе нож, которым вечером резал пирог. Теперь он видел только этот нож, маленький нож с острым концом. Можно было подумать, что бледный свет встающего дня входил в окна единственно для того, чтобы упасть бликами на это узкое лезвие. Жак испытывал такой страх перед своими руками, что еще дальше засунул их под себя, — он чувствовал, что они шевелятся, бунтуют, непокорные его воле. Неужели они выйдут у него из повиновения? Эти руки принадлежали когда-то другому, они достались ему от одного из предков, обитавшего в те времена, когда человек в лесной глуши душил животных!
Чтобы не видеть больше ножа, Жак повернулся к Северине. Побежденная усталостью, она спокойно спала и дышала ровно, как ребенок. Ее тяжелые черные волосы распустились, разметались по подушке и волной ниспадали на плечи, в просветах кудрей можно было разглядеть молочно-белую, чуть розовевшую шею. Жак смотрел на Северину, как на незнакомую женщину, а между тем он ведь обожал ее, носил в душе ее образ, желал томительно и страстно, даже в те часы, когда вел паровоз, его мысли были до такой степени заняты Севериной, что однажды он, невзирая на сигналы, промчался на всех парах мимо какой-то станции и только тогда пробудился от грез. Вид этой белой шеи властно завораживал его, неумолимо притягивал; сознавая ужас того, что должно было произойти, он уже ощущал, как в нем растет непобедимая потребность подняться, взять со стола нож, вогнать его по самую рукоятку в это женское тело. Он уже слышал глухой удар лезвия, входящего в плоть, видел, как по телу трижды пробегает судорога, как из горла бежит красный поток, а потом смерть навеки сковывает Северину… Жак отчаянно боролся, стремясь освободиться от ужасного искушения, но воля его с каждой минутой слабела, казалось, навязчивая идея вот-вот возьмет верх, и он, побежденный, дойдет до такого состояния, когда человек повинуется лишь своим инстинктам. В голове у него помутилось, бунтующие руки вышли победителями из борьбы, ускользнули из плена, вырвались на волю. Жак отчетливо понял, что он больше не господин своим рукам и что они обагрятся кровью, если он будет и дальше смотреть на Северину; тогда, собрав последние силы, он соскочил с кровати и, точно пьяный, грохнулся на пол. Он встал, опять едва не повалился, запутавшись в юбках Северины, лежавших на паркете. Покачиваясь, ощупью старался найти свое платье, им владела одна мысль: быстрее одеться, взять нож, выйти на улицу и убить там первую попавшуюся женщину! На сей раз роковое желание было слишком мучительным, ему нужно было убить! Он никак не мог найти штаны, трижды брался за них, но не соображал, что держит их в руках. Лишь ценой огромных усилий ему удалось втиснуть ноги в башмаки. Уже совсем рассвело, но ему чудилось, будто комната наполнена бурым дымом, ледяным туманом, в котором тонуло все. Дрожа, как в лихорадке, Жак наконец оделся, схватил нож, спрятал его в рукаве, он твердо решил убить первую женщину, которую встретит на улице; в эту минуту с кровати донесся легкий шорох и долгий вздох; побледнев, Жак замер у стола как пригвожденный.