Сокровища на земле
Шрифт:
– Я знаю.
– Кому?
– Какая вам разница.
– Нет уж, начали, так договаривайте, - потребовал художник, как всегда проходя по краю самообладания.
– Кто счастливый соперник?
Петр Николаевич назвал имя.
– Сильна, бродяга.
– Художник присвистнул, качнулся с пятки на носок и неожиданно засмеялся.
– Знаете, я даже рад. Клянусь. Жаба жабе жабу подарила. А меня судьба уберегла, я чист. Я в командировку уезжаю на два месяца, погляжу, как люди живут, подышу уральским воздухом. А мы давайте погуляем по Москве, сегодня чудная погода.
–
– Я сейчас.
– А я уже, - сказал художник и натянул на себя нечто защитно-брезентовое, в пятнах краски и плохой погоды, водрузил как символ победы над бедной своей Катей, которая еще недавно говорила, что у ее мужа обязательно будет новое демисезонное пальто.
– Катю не обижаете?
– спросил Петр Николаевич.
Художник закрыл голову капюшоном и не ответил.
Петр Николаевич шел медленно, ему казалось, что очень холодно. Зима всегда была его врагом. Всегда? Да нет же, конечно, когда-то была другом, подружкой с румянцем на щеках.
Пальто давило на плечи, на грудь. Боли не было, только обидное, глупое ощущение, что летишь, когда лететь тебе, собственно, некуда.
– Какой странный ветер, - пожаловался Петр Николаевич.
– Северный.
Художник предложил, что возьмет его на руки и отнесет куда-нибудь, где нет ветра.
– На помойку, - сказал Петр Николаевич, обретая земное притяжение. Между прочим, отпустило.
И зима утихла. Петр Николаевич почувствовал теплый воздух и отчетливый запах земли и травы, словно Арбатская площадь осталась без асфальта.
Художник расстегнул свою робу и шагал, изредка задевая спутника длинными руками. А Петр Николаевич шел и думал, что для ощущения удачного дня нужна не женщина, пусть самая милая, а мужчина, единомышленник, еще лучше сын, и он был у него.
Так они шли. Один из них в этот день все видел и замечал, потому что ему было скоро умирать. А другой понимал это, страдал и, значит, тоже все понимал.
Лужи сверкали на солнце рыбьей чешуей и как будто плыли куда-то, плыли дома и деревья. Земля чуть-чуть дымилась. Дети и птицы, шалея от весны и свободы, кричали на бульваре, что, с обычными городскими преувеличениями, Петр Николаевич назвал райской музыкой.
Художник милостиво ударил ногой по оранжевому пупырчатому мячу, а Петр Николаевич, легко подскочив, отпасовал его обратно хозяевам, умолкшим от возмущения. Потом они постояли, разглядывая очень приличные, но промокающие замшевые полуботинки художника. Они ждали мяча, но он к ним не вернулся, застрял среди маленьких рук и ног, как раздувшийся от спеси апельсин. А мысль, которую Петр Николаевич прочитал в глазах своего сына, подойти, отобрать у ангелов их любимую игрушку, была отвергнута.
– Не стоит с ними связываться, - сказал Петр Николаевич, проявляя естественное благоразумие.
Няньки и мамки, сидящие на этом бульваре не одно столетие, проводили их насмешливыми взглядами. Им тоже иногда хотелось поиграть вместо детей в их игры, они себе этого не позволяли.
Петр Николаевич и художник пошли дальше, их ноги знали дорогу.
Петр Николаевич стал объяснять, почему следует покупать цветы,
Художник немедленно рассердился, щеки его и глаза побледнели. Жену таким способом можно удержать, допустим, но уверять, что покупать цветы дешево и выгодно, это верх... верх... Он воздержался определять, верхом чего это является, скроил презрительную рожу и умолк.
– Вот именно. Выгодно, - смиренно и упрямо повторил Петр Николаевич. Знаю, что говорю.
Он устал. Хотели зайти в кафе, но уже в дверях Петр Николаевич вспомнил еду, выставленную в буфетной стойке за стеклом и повторенную в зеркале, разносимую на подносах, расставленную на столах и еще умноженную зеркалами, и понял, что не может этого видеть. Мокрая мягкость картофеля, тайная калорийность и жирность сосисок, бдительность и зоркость трехглазых яичниц - это уже не для него. Это для очень здоровых. Напрасно чудесный Катин доктор его убеждал, он уже съел все, что мог.
Петр Николаевич присел отдохнуть в гардеробной на стуле. Знакомый швейцар сразу захотел допытаться, почему на фронте не болели.
– На фронте гипертоний не было.
– Гипертоний было, - сказал художник миролюбиво как будто. Но Петр Николаевич поспешил встать и увести его, дурака, из одних острых углов состоящего.
До конечной цели оставалось немного, и они не спеша одолели этот путь.
Возле магазина стояло несколько иностранных машин. По утверждению художника, иностранцы хватали "на Арбате" что попало, думали, покупают подлинную старину, благо, она у нас сохранилась, у них она давно кончилась или стоит баснословные деньги. Дикари, басурмане, смеялся он, темные люди, тащат все подряд.
Сейчас один такой дикарь, загримированный под лорда, выносил из дверей огромную, укутанную в бумагу картину к перламутровому автомобилю с буквой "д" на номере. За ним поспешала басурманка в очках, тоже с объемистым пакетом. Все бы им только побольше, попышнее, насмешничал художник, поглазастее. Глазастое они хотят, жирное, богатое, а настоящего не видят и не берут. Если же попадались понимающие иностранцы и при нем покупали настоящее, он сердился еще больше, продолжая утверждать, что все они басурмане.
– Здравствуйте, давненько что-то вас не видать. Забыли нас, приветствовали Петра Николаевича продавщицы. Они учились старомодным оборотам речи у своих постоянных покупателей.
Сегодня они были приветливы. Даже маленькая продавщица-злюка, ярая гонительница всех без исключения покупателей, сказала:
– Кого мы видим.
Улыбнулась Петру Николаевичу, но не ответила ничего художнику на его "привет, ваше величество".
Она никогда не отвечала на его веселые приветы, вздыхала и отворачивалась, показывая, что ей хочется ослепнуть и оглохнуть. Вздрагивали косички, когда он клал перед ней шоколадки, невинные взятки за право поздороваться. Они оставались лежать, непринятые подношения, в назидание всем, - ее ответ, несогласие, неодобрение.