Соль любви
Шрифт:
Гера смотрел на меня, а я видела в его глазах далекое море, в котором люди ловят свои мечты. Сколько нужно времени, чтобы поймать свой ветер?
– Может, не стоит бояться себя? Иначе потеряешь способность любить, не требуя ничего взамен. Истаскаешь жизнь с изнанки, так ничего и не попробовав, ни разу не рискнув, не поступившись. – Гера вдруг засмеялся. – А сердце-то в лохмотьях сильнее. Чем больше прорех, тем больше света внутри.
– Ты так думаешь?
– Я через это прошел, – тяжело сказал он. –
Я боднула Геру головой в грудь и так и осталась лицом к его сердцу. Я не знала, как лечить тоску, но не стоит ему вспоминать в свой день рождения то, чего уже не поправить.
– Тост, – попросила я. Мои губы царапнула шерсть нового Гериного пуловера.
– За бесконечное зеленое яблоко! – улыбнулся он.
Гера всегда боялся за меня, теперь я стала бояться за него. Ночью я вышла на балкон в черную ночь. На небе горели звезды. Мириады звезд. Далеко-далеко. Я обвела их взглядом и попросила:
– Господи! Сделай так, чтобы с Герой все было хорошо. Я что хочешь для тебя выполню.
Ветер потрепал мне волосы.
– Спасибо, – прошептала я.
Мне не хотелось идти на психиатрию. Она стала каторгой. Я еле волочила ноги на каждое занятие. Мне надоели чужие разбившиеся мечты. Я устала от них донельзя. Я хотела видеть нормальных, счастливых людей. В психбольнице таких не было. И быть не могло.
Нам продемонстрировали Дуду. Это был человек в возрасте, почти старый. Я завороженно смотрела на его плоский череп, который прикрывала лишь тонкая кожа. Она осталась единственной броней, защищающей от его неудавшейся жизни. Он покачивал лысым черепом и все время повторял:
– Дуду. Дуду. Дуду.
И улыбался сам себе снова и снова.
– Он был замдиректора порта, – сказал Эдуард Алексеевич. – Попал в аварию, ему снесло полчерепа. Теперь вот здесь.
– Так ведь может быть с каждым. С любым, – повела плечами Рыбакова.
– Да, – согласился Эдуард Алексеевич. – Не зарекайся. Ни от чего.
Рыбакова вдруг расплакалась.
Эдуард Алексеевич встал и вышел. Он всегда в это время пил чай. По строгому распорядку. Наверное, в психбольнице персоналу нужен строгий распорядок, чтобы не стать такими же, как пациенты.
– Что ревешь? – спросила Рыбакову Терентьева, ее глаза щурились злостью. – Такое не может быть с каждым! Учи правила движения. Валенок!
– Ты что такая злая? – сквозь слезы проговорила Рыбакова.
– Я?! Я добрая! Запомни!
– А если склероз? – хохотнул Зиновьев. – Дуду!
Старосельцев и Зиновьев покатились со смеху.
– Идиотия, – поставила диагноз Яковлева.
– У тебя? – хохотали Старосельцев и Зиновьев.
Психиатрия плохо действовала на всех. Кроме Зиновьева и Старосельцева. У них был пуленепробиваемый череп.
– Почему у врача такая профессия? – спросила
– У тебя еще не было настоящих больных. Твоих собственных, – ответил он. – Когда вытаскиваешь больного с того света, улетаешь от радости на седьмое небо. Вместе со своим выздоравливающим пациентом. Совсем как Мэри Поппинс.
– Мэри Поппинс – ведьма. Ее авторша написала закодированную ведьмовскую книгу. Она просто посмеялась над нами. И над детьми тоже.
– Да? – удивился ВВ. – Значит, мы улетаем на небо как серафимы. Устраивает?
– Тогда врачей надо беречь.
– Не знаю, – рассмеялся ВВ. – Это зависит от того, под каким углом зрения смотреть. В Древнем Китае деревенская община платила врачу только тогда, когда кто-то болел. Больных не было, и врач умирал от голода. Сурово, но справедливо. Для Древнего Китая.
У нас в этот день в расписании стояла лекция по факультетской терапии, проходила она в старом лекционном зале. Я сразу пошла по лестнице на второй этаж, откуда можно было попасть на задние ряды. Может, там удастся поспать. Ночью меня мучила бессонница, а днем непреодолимое желание спать. До летаргии.
Я не заметила, как заснула. Я бежала в кромешной тьме по черной траве до свиста в легких. Как при замедленной съемке. И мне было страшно до жути. Наверху луна, позади хриплое дыхание. Когда я без сил упала, надо мной склонилась черная собака. Ее глаза с кошачьим зрачком сверкнули зеленью в свете луны. Собака лизнула мне горло и открыла пасть. Я проснулась в холодном поту.
Я не стала толкаться в толпе и вышла из зала на площадку второго этажа последней.
– Старосельцев, ты так и будешь по жизни круги наворачивать?
Услышав голос Терентьевой, я остановилась. Лестница заканчивалась наверху слепым аппендиксом. Там не бывал никто из преподавателей, зато студенты курили часто.
– Отвянь от меня! – жестко сказал Старосельцев. – Если бы я знал, что ты такая вязкая, я бы на километр к тебе не подошел.
– Ты – техпомощь, – засмеялся Зиновьев. – Вот и оставайся техпомощью. Кирпич хуже.
Зиновьев, оказывается, тоже был там. «Кирпич» – это стоп и объезд. «Кирпичами» у нас называли девушек страшных как смертный грех или вязких как суперклей. Их наше мужичье обходило за километр. Это правда.
– А если я беременна? – голос железной Терентьевой дрогнул.
– Вали в абортарий! Милка моя! – заржал Зиновьев. – Если жениться на каждой беременной, то у нас будет гарем.
– Сам вали отсюда! – захрипела, зарычала, как безумная, Терентьева. – Кто тебя звал сюда? Недомерок!
– Сама вали, – лениво ответил Зиновьев. – Не мешай курить самосад. Здесь я отдыхаю, а не ты. Врубаешься? Я!
– Саша, – потерянно позвала Терентьева. – Пожалуйста!