Солнце больше солнца
Шрифт:
Нарисованное Москаниным вызвало у парня подобие сладостного опьянения. Хмельного он ещё не пробовал, и, главное, откуда ему было знать о «Путешествиях Гулливера» великого Джонатана Свифта, о летающем острове Лапуту.
Старательно прятал глаза от рассказчика Илья Обреев. Москанин с выражением безразличия проговорил:
– От неверия только самому хуже. Плутаешь без дороги, когда можешь по ней ехать на коне. Верить в овладение великими силами, мысленно видеть их действие – значит видеть маяк. Тогда живёшь уверенно и умрёшь в гордости.
11
Рассвело в мартовской с мокрыми хлопьями сильной
Москанин сел в горнице за стол, велел Данилову расстелить чистое полотенце и, положив на него револьвер, инструменты, поставив маслёнку, позвал Маркела.
– Офицерский наган с самовзводным курком, – стал объяснять человек во френче. – На тебя, к примеру, летит всадник с пикой или с шашкой, ты выстрелишь из нагана с пятидесяти пяти шагов, пуля попадёт в лошадь – та упадёт.
Парень тут же увидел себя стреляющим во всадника. Москанин меж тем разбирал револьвер.
– Его надо своевременно чистить. Если при выстреле из дула выскакивает пламя, наган не чищен. – Он аккуратно действовал отвёрткой: – Мне его осенью дали новеньким, ещё в смазке, – надо было отбить у юнкеров здание банка.
Маркел жадно слушал, следил за движениями Москанина, как за чем-то небывалым. Тот, намотав паклю на стержень, называемый потиркой, бережно всовывал его в ствол.
– Кроме моей руки, другой он не знал.
Парень приглушённым от почтения голосом спросил:
– Вы воевали?
Человек во френче ответил не сразу, напитывал тряпочку оружейным маслом.
– Я учился в университете, был на каторге, побывал в эмиграции, – проговорил, протирая резьбу винтов, шарнир бойка. – Я поездил по Европе, по Америке. Я жил в Нью-Йорке, в других городах жесточайшего капитализма, познал их дебри, залитые электрическим светом. Я видел чикагскую бойню: как непрерывным потоком движутся тысячи коров, на них льётся вода, и их убивают электрическим током.
Маркел сидел за столом в неуёмном волнении от того, что ему по-товарищески рассказывал неслыханное поразительный человек.
– На земле живут три сорта людей, – произнёс тот, продолжая заниматься револьвером. – Это мы – солдаты будущего. Наши враги – извечные дельцы. И огромная масса сусликов. Они стараются сделать потеплее свои норки, все их помыслы – корм, его запасы. Счастье мелких грызунов – сидеть в норках, жрать досыта, спать в тепле. Твои бывшие хозяева – наглядный пример. Есть многие победнее их, есть побогаче, но общая суть их всех – мелочность счастья. Одни его уже имеют и над ним трясутся, другие о нём мечтают.
Протирая промасленной тряпочкой части нагана, вырезы и пазы, Москанин просвещал парня:
– Извечные дельцы-капиталисты рвутся к тому, чтобы великие силы, которые открывает наука, приносили наживу. Как можно больше-больше наживы! И если от открытых сил нападёт мор на сусликов, у дельцов не убавится ненасытность.
Начав собирать револьвер, командир произнёс:
– У бесчисленных сусликов только два пути. Учиться у нас коммунизму или, при капитализме, быть массой бессильных, на которых будет отражаться действие сил, приносящих дельцам колоссальную
Услышанное навсегда входило в Маркела, он старался его мысленно видеть, как сказал Лев Павлович. Виделись человечки с усатыми мордочками сусликов. И неясные фигуры с оскаленными клыкастыми пастями, как у убитого волка, однажды привезённого в село. А как на самом деле выглядят ненасытные извечные дельцы? Спросить он не смел.
– Самое опасное – если бы у сусликов появились идеи и вожаки, – говоря это, Москанин встал, всунул револьвер в карман брошенного на стул пальто и снова сел за стол. – Однажды стало бы идеей, что мелочное счастье и есть лучшее, что только может быть. Что иметь норку, вдоволь вкусно есть, наслаждаться уютом и стараться делать норку глубже, надёжнее – это высшее благо, и за него надо бороться. Вожаки объединяли бы сусликов вокруг этой идеи, и массы, которые пошли за нами учиться коммунизму, стали бы опять обращаться в мелких грызунов. Это было бы страшно.
– Страшно… – в неосознанной тревоге повторил Маркел.
– Идея мелочного счастья доступна и близка каждому, её воплощение у всех перед глазами. А открытие великих сил ещё только впереди, – проговорил с сожалением человек во френче и продолжил тоном, исключающим возражения: – Но мы не дадим массе сусликов начать их борьбу. И извечные дельцы тоже не дадут. Она помешала бы им хапать огромные прибыли от сил, открываемых наукой.
Маркел почувствовал нечто вроде враждебности и презрения ко всем тем, кто живёт в домах, подобных этому, в котором он вырос. Мысленно увиделись выбеленные топящиеся печки, накрытые столы, на которых особенно ясно выделялись румяные пироги, представились около стен вместительные сундуки, обитые кожей или жестью. И снова встали перед глазами человечки с усатыми мордочками сусликов.
– Давай я тебя послушаю, – дружески предложил Лев Павлович. – Расскажи свою жизнь.
Парень насупился, ему было неловко говорить, что отец бросил мать и его, что потом и мать оставила его двухлетнего. Но он рассказал об этом и о том, как рос у Даниловых. Москанин, безучастно слушая, что Маркела ни разу не обругали грубо, что он не ходил в рваной одежде и дырявой обуви, отозвался:
– В сильный мороз поросёнка берут в кухню, чтобы потом было кого съесть.
Маркел подумал: вот и объяснение, почему он не чувствовал к хозяевам особой привязанности. Он был влюблён в их младшую дочь Любовь. Страсть к ней, восемнадцатилетней, обуяла его в тринадцать лет. Люба глядела на него с весёлой снисходительностью, позволяла угождать ей: подавать полотенце, когда она умывалась, приносить раннюю редиску с огорода. Иногда она щипала его за нос, а потом трепала по темноволосой голове – он заходился от волнения, жмурился, как кот, которого почёсывают под подбородком. Домашние считали его влюблённость объяснимой и безобидной.
Раз в субботу Люба, придя в горницу из бани, произнесла:
– Кваску бы…
Маркел тотчас принёс ей кружку кваса, и Фёдор Севастьянович, выбритый, здорового вида, в свежестиранной холщовой рубахе, перехваченной синим ремешком, сказал Софье Ивановне, благодушно посмеиваясь:
– Паренёк вырастает, и по ком ему сохнуть, как не по той, кто перед ним? Она ж не уродка.
От известия, что Люба выходит замуж, Маркел убежал в сарай, вжался там в тёмный угол и зарыдал. К сараю осторожно подошёл Фёдор Севастьянович, послушал доносившиеся всхлипы и не стал мешать, ушёл.