Солнечные дни
Шрифт:
Жмуркин замолчал, слегка бледнея; он увидел Лидию Алексеевну. Она уже возвращалась домой, торопливо идя по каменистому грунту дороги. Он поспешно двинулся к ней навстречу. Между тем она так же торопливо прошла мимо него, потупив глаза и подобрав свое платье, точно боясь, что оно заденет его.
— Говорите Елисею Аркадьевичу, — сказала она ясно и отчетливо, не останавливаясь ни на минуту, скользнув мимо него, как ясная и светлая волна.
— Хорошо-с, — отвечал Жмуркин так же ясно и отчетливо.
Он круто повернулся лицом к Студеной и, заложив руки в
«Как она хороша, как она хороша!» — думал он в тоске и точно задыхаясь.
Она шевельнулась; малиновые огоньки ее платья и камни перстней, в изобилии украшавших ее пальцы, до боли резко сверкнули в глаза Жмуркину. Она тихо двинулась к нему. Он поспешно пошел к ней навстречу. Однако, она едва заметным движением руки не допустила его к себе. Он покорно остановился; десять шагов разделяли их.
— Вы непременно скажете Елисею Аркадьевичу? — спросила его она.
— Непременно, — отвечал Жмуркин.
Они замолчали оба, потупив глаза, оба бледные и внезапно смущенные.
— Я вас в последний раз спрашиваю, — вновь заговорила она, и Жмуркин хорошо видел, как дрогнули уголки ее губ. — В последний раз! Вы непременно скажете Елисею Аркадьевичу?
— Непременно-с, — отвечал Жмуркин сердито, — непременно-с скажу.
— Ну, так и говорите! — сказала она после минутной паузы и не сводя с него глаз, точно желая по его лицу проверить искренность его ответа. — Говорите! Ах, как я вас испугалась! — Она сердито качнула хорошенькой головкой и еще раз заглянула в глаза Жмуркину. — Послушайте, — снова заговорила она, с выражением боли на лице теребя свой розовый зонтик. — Послушайте. Если вы не скажете Елисею Аркадьевичу, Максим Сергеич даст вам тысячу.
— Ничего он мне не даст, — перебил ее Жмуркин гневно, — потому что если вы только заикнетесь ему об этом, я сейчас же иду к Елисею Аркадьичу. — Сейчас же! — повторил он гневно.
— Ну, я сама дам вам две, — проговорила она.
— Я скажу! — повторил Жмуркин решительно и в раздражении.
— А в таком случае говорите! — повторила Лидия Алексеевна. — Ах, как я вас испугалась!
Она двинулась от него прочь с самым решительным видом. Он пошел тоже; однако, они не ушли далеко, остановившись снова на прежних местах, с тем же как бы равнодушным видом поглядывая на тихие воды Студеной.
Так прошло с полчаса, и Жмуркин хотел было уже идти домой, как вдруг она снова двинулась к нему какой-то особенной, чересчур осторожной походкой и словно одолевая каждый шаг с большим усилием для себя.
Они снова остановились в десяти шагах друг от друга. Несколько минут она молча смотрела
— Завтра, — наконец, прошептала она, и этот шепот сорвался с ее губ, едва уловимый, как шелест сухого листа. — В девять часов, — зашептала она тем же шепотом, с длинными паузами после каждого слова. — Вечером. В теплице.
Последнее слово точно замерло на ее губах, и Жмуркин едва уловил его значение.
— И я не поганая, — зашептала она с тем же выражением. — Слыхали? Я только умею любить. И это не для вас, — добавила она чуть слышно, слегка перегибаясь к нему, бледная, с отуманенными глазами, — не для вас, и не ради Елисея Аркадьевича, а ради него. Слыхали? Поняли?
— Хорошо-с, — прошептал Жмуркин, потупив глаза. — Понял-с.
Когда он поднял, наконец, глаза, она была уже далеко.
— Хорошо-с; понял-с, — повторил он, стоя посреди дороги.
Внезапно он схватился за бока обеими руками, и из его горла вырвался не то смех, не то рыдание.
— Ну, чего же ты стоишь-то? — вдруг крикнул он себе резко. — Иди, собака, спать!
XIX
Весь следующий день Жмуркин беспокойно бродил по усадьбе, нигде не находя себе места. Работать он не мог; ему не читалось, не спалось, нигде не сиделось. Чтобы хоть как-нибудь убить время, он пошел в Безутешному, помещавшемуся здесь же в доме, в маленькой угловой комнатке наверху. Пошел он туда с черного хода, и когда он вошел к нему, Безутешный сидел за столом, с книжкой в руках. Его громадная спина заслоняла собою весь стол. Жмуркин поздоровался и сел на стул у раскрытого окошка.
— Что скажешь? — спросил его Безутешный загудевшей, как колокол, октавой
Жмуркин вздохнул.
— Скучно, Спиридон Павлыч! — сказал он.
— Что делать! — согласился и Безутешный с грустью. — «И всяк скучает, да живет, и всех нас гроб, зевая, ждет». Жить-то ведь все-таки, братец, надо.
— А вы читали что-то, кажется? — спросил Жмуркин. — Старую книгу, как переплет оказывает?
— Да, читал; старую книгу.
Безутешный говорил с неохотой, точно тоскуя.
— А что, Спиридон Павлыч, — снова спросил Жмуркин, — прежде лучше теперешнего писали или похуже?
— Да как тебе сказать, — Безутешный пожал широчайшими плечами, — и прежде хорошо писали и теперь недурно умеют. Только прежде стиль возвышеннее был. Прежде писали вот как: «Селима, отерши слезу, вопрошала себя: почто, богиня любви, привлекла меня под сень сию ранее брака?» — Слышал, какой стиль? А теперь это же место напишут так: «Маланья высморкалась и подумала: а вдруг да я забеременею?» Видал разницу? Или положим так. Прежде писали: «Объятый ужасом, Веньямин повергается на одр свой, и смертная бледность на челе его паки распростирается». Чувствуешь? А теперь это же напишут вот как: «Спиридон в страхе брякнулся на постель, и его красный нос стал серым». А я от вас, может быть, уйду скоро, — вдруг добавил он.