Соломенная Сторожка (Две связки писем)
Шрифт:
Словом, из жарко натопленного шуваловского кабинета генерал Корсаков вышел в приподнятом настроении, однако на лестнице почувствовал тревогу, осознанную уже внизу, в просторных сенях, когда толстый швейцар надевал на него шинель: черт дери, нахмурился Михаил Семенович, а ведь письменное-то заключение граф потребовал вовсе не ради моего кредита в глазах государя, а попросту возложил на меня нравственную ответственность за дальнейшее.
На дворе было темно и ветрено. Корсакова ознобило. Ему всегда было зябко в зимнем Петербурге. Сибирский холод, сухой и здоровый, дарил молодецкую бодрость, а тут, на чухонских болотах… Михаил Семенович сел в карету. Давешней приподнятости как не было. Он вздохнул печально: все миновалось, все миновалось. И его властно потянуло к Кропоткиным, к людям, которых он знал и любил дома – в Иркутске, в Сибири.
Михаил Семенович отличался прочностью родственных скреп. В родстве же он состоял не только с Муравьевым-Амурским и не только с Бакуниным, а и с Кропоткиным.
С Кропоткиными
Кропоткины жили на Екатерининском канале, высоко, в шестом этаже, окнами во двор-колодец. Поднимаясь, Корсаков запыхался и расстегнул шинель. В слабо освещенной прихожей кинулась ему на шею голубоглазенькая Верочка, выбежал князь Александр, Верочкин муж. Михаил Семенович, на шаг отступив, изобразил будто в бубен бьет, продекламировал: «Медны денежки гремят, во кабак идти велят…» Князь Александр тряхнул волосами: «Ну!» И все трое рассмеялись, как смеются люди, у которых немало общих, и притом веселых, воспоминаний. И от этого «ну!» пахнуло на Михаила Семеновича своим, домашним. Ведь у них как? У них в Сибири вместо утвердительного «да» всегда «нукают».
Лет пять назад давали в Иркутске любительский спектакль «Бедность не порок», офицеры братья Кропоткины, Александр и Петр, тоже участвовали, князь Александр играл вожака медведя, бил в бубен: «Медны денежки гремят, во кабак идти велят». И Чайковские были на спектакле, кроме старика отца, – бедняге Севастьяну Осипычу уж недолго оставалось, дом держался на Татьяне Флорентьевне. Дочери у них были – ей-богу, во всех дортуарах девичьего института днем с фонарем лучше Чайковских не сыщешь…
О младшей-то, пятнадцатилетней Ниночке, тотчас и заговорили: недавно она тяжело хворала. Ох, плохо было, совсем худо, рассказывал Михаил Семенович, ужасная напасть эта горячка, эта рожа. Бедняжка Татьяна Флорентьевна десять суток глаз не смыкала. Ниночка в страшном жару все рвалась, все куда-то порывалась, какое-то чудище преследовало. Матушка ваша, известно, умница, взяла да поставила еще одну кровать у другой стены Ниночкиной комнаты. Поднимет дочку, увернет в одеяло, обнимет да шажком, шажком, помаленьку от кровати до кровати перебредет. Ну, Ниночка-то и уймется: спаслась от чудища. Михаил Семенович вздохнул и засмеялся. А теперь, перекрестился он, все позади. Перед самым отъездом ее видел, слабенькая, бледненькая, но опасность мимо, слава богу, выздоровела.
Рассказывая, Михаил Семенович взволновался, сызнова переживая иркутские тревоги. Верочка, слушая его, светилась кроткой улыбкой, и Михаил Семенович знал, что в этой улыбке не только сострадание к младшей сестрице, но и благодарность ему – доброму, сердечному человеку.
Князь Александр тоже сострадал Ниночке, такой славненькой, что и не станешь называть «свояченицей» – словом скучнейшим, похожим на комод. Сострадая Ниночке, он, как и Вера, испытывал теплую признательность к Михаилу Семеновичу. И очень живо вообразил тамошнее, иркутское. Вообразив – смутился… Вспомнилось, как он, офицер казачьего полка, зачастил вместе с братом Петей в дом Чайковских. У Чайковских тотчас, пусть смутно, но тотчас отдал предпочтение Верочке, своей будущей жене, однако… Дрянь эдакая! Ведь он же и к ее сестрицам приглядывался, к одной – цинически: «Должно быть, хороша в деле», а с Ниночкой, девчонка совсем была, лет десяти, готов был целоваться до помрачения ума. И это он, мнивший себя мыслителем, усердно поглощавший философские и социологические статьи Петра Лавровича Лаврова.
Пришел князь Петр. Ах, эта его улыбка, предобродушнейшая улыбка! Убежден был Михаил Семенович: так улыбались и старинные, давным-давно минувших славных времен Рюриковичи – вздергивая нос, наморщивая.
Улыбался князь Петр: о-о-о, знал бы, ка-акой нынче гость, право, разорился бы на извозчика, хоть они и кусачие. Это ж вам, Михаила Семеныч, не Иркутск – за двугривенный из конца в конец, а за полтинник вокруг света.
Своим нынешним докладом в Географическом обществе он был недоволен: частил будто пономарь. А после доклада, как секретарь отделения физической географии, возился с бумагами. Ахти ему, он и в разных-прочих комиссиях состоит, главное же в той, что изучает нужды Амурского края.
Тут уж генералу Корсакову, одному из учредителей Сибирского отдела Русского географического общества, и карты в руки. Он вроде бы и про отставку позабыл, и про то, что куликать ему на чухонском болоте, в ареопаге маститых старцев, – одушевленно ударился Михаил Семенович в истинно сибирские рассуждения со своим бывшим сослуживцем, офицером для особых поручении и путешественником князем Петром…
В гостиницу возвращался Корсаков пустынным, в редких огнях городом. Не хотелось думать ни о совещании на Фонтанке, ни о записке, в которой он завтра изложит, где и как содержать государственного преступника Чернышевского, нет, не хотелось, и генерал об этом не думал. А думал Михаил Семенович о молодых людях, милых его душе. Ему нравилось, что живут они чистой, трезвой, трудовой жизнью, и вместе недоумевал он и терялся, отчего все-таки жизнь-то этих молодых людей складывается не так, как желал он, Михаил Семенович Корсаков.
И верно, не так.
Петр Кропоткин еще в Пажеском корпусе волен был выбрать и кирасирский, и Преображенский, и конную гвардию – выбрал Сибирь, Амурское войско: черный мундир, серые шаровары, папаха
Генерал же Корсаков опасался: господи, неужто и они ступили на склизкие камушки? Но сейчас ему не хотелось об этом думать, и он думал о том, как славно отогрелся в милом семействе Кропоткиных и как хорошо все они жили когда-то в Иркутске.
Петербург был в хлопотах – рождество близилось, рождество. Уже развозили на дровнях свежие, пахучие елки, и уже пахло в квартирах снегом и детством. В Гостином дворе и Пассаже не протолкнешься – подарки, рождественские подарки. И уже трусили к Сенной деревенские обозы с битой дичью.
На коротких ножках ходило по крышам малиновое солнце. И заглядывало в петербургские окна. В окна Кирпичного переулка, куда обращалась непарадным фасадом гостиница «Франция», заглядывало. И в окна солидного дома рядом с Финской церковью тоже.
Постоялец «Франции», генерал Корсаков, мелкими глотками отпивая чай своей заварки, кяхтинской, писал «Записку» для графа Шувалова… Нет, бери выше – для императора Александра Николаевича: «Записку» о дальнейшем, в обход закона, содержании под стражей государственного преступника Чернышевского, содержании строжайшем, наперед исключающем любую, самую фантастическую, попытку к бегству.
А временный, в полицейском участке не отмеченный, жилец доходного дома на Большой Конюшенной писал в Лондон, на Мейтленд-парк-роуд, Карлу Марксу.
Милостивый государь!
По почтовому штемпелю на этом письме Вы увидите, что, несмотря на Ваши дружеские увещевания, я нахожусь в России. Но если бы Вы знали, что побудило меня к этой поездке, Вы, я уверен, нашли бы мои доводы достаточно основательными. Полученное в Кенигсберге письмо дало мне понять, по какому делу я был вызван из Англии. Хотя дело это, как Вы легко можете догадаться, не угрожает ни европейскому миру, ни существованию нашего отечественного правительства, тем не менее оно показалось мне очень привлекательным, да к тому же я проделал уже такое длинное путешествие, что решил не отступать, – и вот я снова на дорогой родине.
Характер моего дела вынуждает меня покинуть в ближайшие дни Петербург и отправиться в глубь страны, где я пробуду, по всей вероятности, три-четыре месяца, так что я не могу воспользоваться любезным приглашением г-жи Маркс на ваш рождественский обед…
Посылаю Вам несколько страниц «Philosophie Positive» с замечаниями о «Капитале». Мне сказали здесь, что «Этюды» Де-Роберги, о которых мы говорили, были посланы мне в Лондон несколько дней тому назад вместе со статьями Чернышевского по крестьянскому вопросу. Если Вы зайдете сами к моей квартирной хозяйке или пошлете кого-нибудь к ней с прилагаемой запиской, то она выдаст Вам эти книги.
На днях я сообщал Вам, что в «Архиве судебной медицины и гигиены» (русский медицинский журнал) была напечатана статья о положении рабочего класса в Западной Европе. Статья основывалась на материале главным образом Вашей книги и имела несчастье вызвать неудовольствие правительства. Теперь она окончательно конфискована и предана сожжению, а так как журнал является в известной форме официальным органом, то главный редактор снят с должности.
Второй том произведений Лассаля в русском переводе также конфискован правительством, и никто не знает, будет ли он разрешен к продаже или нет. Па обложке этой книги было напечатано сообщение о выходе в ближайшие месяцы «Капитала». Но даже и это невинное объявление, как мне передавали, не ускользнуло от бдительного ока правительственных чиновников. Главный цензор запросил издателя, не является ли «Капитал» произведением того самого Маркса, который играет такую видную роль в Интернационале, и если это так. то как он допустил подобное объявление? Несмотря на это, мой издатель надеется, что дело с «Капиталом» еще может уладиться к нашему общему удовольствию, и мой труд не пропадет даром…
Кроме того, у нас здесь ежедневно производятся новые аресты и, вообще говоря, общее положение настолько приятное, что я начинаю вполне искренне разделять Ваше мнение и мнение Генерального штаба 8 о необходимости войны с русским правительством, чтобы положить конец такому наглому поведению и ударом извне ослабить эту страшную силу.
На этом кончаю. Итак, до свидания!
Свидетельствую свое глубокое уважение Вам и Вашей семье.
Преданный Вам Л.
8
Это об Энгельсе, знатоке военного дела.