Солона ты, земля!
Шрифт:
— Я сам ее в глаза не видел. Ну, скажешь своей Мане, что, мол, двоюродная сестра. Отца ее, мол, забрали в тридцать седьмом, мать погибла от бомбежки в Руде. Она осталась беспризорной. Ты у нее, мол, единственный родственник. Больше, мол, некому позаботиться.
— Где она работала до войны?
— Кажется, училась в фельдшерской школе.
— Так она — фельдшер?
— Нет. Вроде бы не кончила школу-то. Ну, об этом, о ее образовании можешь не распространяться. Если уж спросит — тогда скажешь. Но имей в виду: надо сделать все, чтобы Галя устроилась в полиции. Понял?
— Ладно…
7
Госпиталь
Здесь вторую неделю находился «на излечении», раненный в левое плечо, лейтенант Юрий Колыгин. Кость у него не была задета, пуля прошла ниже плечевого сустава навылет. Все лечение заключалось в регулярных перевязках, в остальном же рана была полностью предоставлена молодому организму.
За девять месяцев службы в армии Юрий впервые жил по-домашнему, свободно. Впервые он мог, не испрашивая ни у кого разрешения, пойти куда хотел, мог заниматься, чем его душе было угодно. Чаще всего он уходил к Волге, садился на песчаный берег и думал об Але.
Он чуть ли ни наизусть знал каждое ее письмо и все-таки время от времени доставал их из полевой сумки и перечитывал снова. Письма были объемистые и подробные. Сначала она писала лишь о танцах, на которые они ходили с Наташей Обуховой в районный Дом культуры, о своих нехитрых девичьих новостях да о письмах с фронта ребят-соклассников. За последнее же время из Барнаула ее письма все больше и больше заполнялись рассуждениями о жизни. Эти письма особенно любил перечитывать Юра.
«…Теперь я, Юра, уже не землекоп, — писала она в одном из последних писем. — Всю нашу бригаду перевели в каменщики. Жаль, что нельзя написать, что мы строим. Но ты должен догадываться сам. Мы работаем для фронта. Теперь я уже устаю совсем мало. Даже обидно.
И еще, Юрочка, новость: меня избрали групкомсоргом бригады. Ночью проснусь и думаю: а что же должен делать групкомсорг?! А потом девочки сами подсказали. Надо, говорят, прежде всего навести порядок в своем бараке, чтобы никакие парни к нам не ходили. И вот тут-то и началось! Мы — свое, а те — свое. Девочки говорят мне, иди к парторгу ЦК, к тому самому в кожанке, о котором я тебе писала, что он встречал нас на вокзале. И я пошла. Страху столько натерпелась! А он оказался очень душевным человеком. Выслушал меня, потом долго расспрашивал о работе, о людях нашей бригады, о настроении. А глаза у него — ну, точно, как у папы моего — такие хорошие и понимающие все без слов. Мне даже захотелось заплакать. Но я крепилась. А он потом, когда уже поговорили, достал из кармана конфетку в бумажке с шоколадйой начинкой и подает мне, на, говорит, дочка. И вот уж тут, Юра, у меня слезы сами закапали. Я не хочу плакать, а они капают и капают. Сижу, как дура, и плачу, глядя на эту конфетку — целый год я не видела таких конфет. А он молчит сидит, а глаза у него добрые-добрые
И дальше:
«…Юронька, мне кажется, что мы с тобой так давно не виделись, что будто прошла целая вечность, что и школа и ты — все это было лишь во сне и то давным-давно. Я все чаще и чаще ловлю себя на мысли, что думаю о тебе как- то уж очень отвлеченно, как о человеке не существующем, которого я придумала сама. И мне порой становится страшно за тебя — почему же я так думаю о тебе? Но потом приходит от тебя письмо, и я вижу твой почерк, читаю слова, написанные тобой, и начинаю опять верить, что все это было, все это на самом деле.
Юрочка, ты, пожалуйста, береги себя там на фронте. Ведь если тебя убьют, я в тот же день повешусь, я не переживу. Жить мне тогда незачем. Ты это так и знай…»
Юра развернул письмо, побежал глазами по строкам.
«…после этого парни не стали заглядывать к нам в барак, но зато теперь девчата стали уходить куда-то. Ну и шут с ними. Мы вовсе не обязаны оберегать каждую из них. Как хотят, так пусть и живут… Вчера Зинка пришла в барак под утро вся избитая, в слезах. Второй день она уже не встает с постели. Вызывали для нее врача…»
Юра достал последнее письмо, которое ему передали уже раненному, перелистнул страничку.
«…Зинка ходит хмурая, ни с кем не разговаривает. А сейчас вот только что подошла ко мне, спросила: «Своему пишешь? Больно часто, говорит, ты ему пишешь. Навязчивых парни не любят». А я ей отвечаю: «Юра любит часто получать от меня письма и сам часто пишет». А она говорит: «Дурачки вы оба. О чем можно через день писать друг другу?» Долго смотрела, как я пишу тебе письмо, потом сказала «чудно!» и отошла. Ты понимаешь, Юрочка, в ней пробуждается совесть. Не веришь?..»
8
В госпитале Юра пробыл два месяца. Але написал, что его перевели в другую часть, поэтому номер полевой почты сменился. Перед выпиской сообщил, что скоро опять перейдет в новую часть и что адрес вышлет.
И вот он в новой дивизии. Командир полка, тылы которого размещались в деревне Песковатке в двух десятках километров западнее Самофаловки, под которой Юра был ранен, встретил пополнение комсостава обрадованно. Никаких положенных уставом рапортов слушать не стал. Пригласил сесть, налил чаю и стал расспрашивать, кто из четырех лейтенантов где воевал, где был в госпитале. Майор был уже в годах, не по-военному добродушен и разговорчив. У него была интеллигентная, правильная, литературная речь и даже, как показалось Юрию, с учительским четким выговором. Позже он узнал, что майор Мерзляков до войны был доцентом в университете.
— Значит, разведчиков среди вас нет? — переспрашивал он. — А нам нужны сейчас два командира во взвод полковой разведки. — Он прихлебывал чай, посматривал из-под густых рыжеватых бровей на лейтенантов и, казалось, прикидывал, кто из них четверых на что способен. — Вот вы, лейтенант Колыгин, не хотели бы переквалифицироваться в разведчика?
Юра рывком подобрал под столом ноги, но майор закивал головой:
— Сидите, сидите… Там, правда, очень опасно, но и весьма интересно.