Сомнамбула
Шрифт:
— Не надо так уж себя демонизировать. И развлекать меня тоже не надо.
А почему ты думала, что будет иначе? Что вообще должно было произойти?
Возьмешь его под руку, как делала раньше, когда была маленькой, а хотелось непременно большой,
храбрилась, после уроков ехала через весь город к одинокому, злому, красивому десантнику, который ставил железный чайник и показывал армейский альбом, и все это ради того, чтобы проводить тебя до автобуса. Наверное, призывал своих небесных покровителей — держи дистанцию — чтобы она вернулась домой к маме такой же, чтобы даже мысли не возникло.
Как бы мне сейчас пригодились
Куда пойдем?
— Не сердись на Верочку. Она несчастная, жаль ее. И, как все несчастные, заботится об окружающих, занимается обустройством их судеб. Ты ее прости, но она мне все рассказала. Я и подумать не мог… Принесла письма и оставила меня одного на кухне. Я все прочитал.
Нет, ты не все прочитал. Письма к тебе я выбросила на помойку ясным днем первого апреля, хотела пошутить. А то, что ты прочел, были письма к Верочке. Две большие разницы, как говорят в Одессе.
— И что?
— И ничего. Верочка вернулась, и я помогал ей чистить картошку, потом свеклу, потом морковку, она варила борщ. Потом пришел ее муж-идиот, и я ретировался.
— Да, у нее вкусный борщ.
— Послушай, если ты думаешь…
— Ничего я не думаю.
— Видишь, ты уже пожалела. Я не лучше Верочкиного мужа. Идиот, который все понимает, но ничего не может изменить.
Тебя обманули, и вот все раскрылось. Письма на помойке, вывалившиеся из пакета, и сверху зелеными чернилами «я сегодня снова ела снег, хотя ты мне запретил». А потом, наверное, пришел чей-то муж с ведром и вывалил сверху очистки — сначала картошку, потом свеклу, потом морковь, все оттенки красного, как те шторы на окнах, за которыми свет, три окна в ряд, а чуть пониже — я, все еще стою и ем снег, хотя ты мне запретил.
— Значит, когда я уехала, ты занял мое место возле борща.
— Я ел Верочкин борщ, еще когда мы учились в школе.
Яна остановилась. Это нелепое перемещение по городу, словно они задались целью обойти все достопримечательности. Вокруг да около.
— Однако. И что же?
— Ничего. Я ничего не знал. Ты можешь мне не верить. Почему-то она рассказала только сейчас.
Постановка двадцатилетней давности. Левка рисовал декорации в учительской, исполнители учили текст, премьера через две недели. Мы с И. прогуливались туда-сюда среди искусственных деревьев на фоне беседки в стиле ампир. Верочка изо всех сил тянула этот дохлый номер. Чего она хотела добиться, заставляя нас произносить признания и ходить под руку взад и вперед? Видимо, мы оба были бездарны, и она сдалась, Онегина сыграл Владик, а Татьяну — не помню кто, и мы не сказали друг другу ни слова.
— Потому что я приехала три дня назад и встретила ее на улице. Как было не поставить точку в этом деле.
Учительский автоматизм. Ошибки нужно исправлять красной ручкой.
Впрочем, относительно Онегина Верочка была права. Мрачный красавец чайльд-гарольд, угрюмый-томный. На берегу каких-то волн стоял он дум великих полн. Уже в начальной школе изъяснялся на чистейшем русском языке середины девятнадцатого века. На уроке истории рассказывал про смерть Марата, и на его белой рубашке расплывалось кровавое пятно.
— Яна, если бы я знал…
Впервые по имени.
Тогда
качели с высоким ходом
достать мыском туфельки до неба — выше ели — в голове детская песенка, в парке из рупора — другая
нас уже ищут сбились с ног — ты новенькая? — нет, он не спросил, это потом оказалось, что я новенькая и он чуть позади меня на третьей парте а я на второй
мрачная красота ельник
уже тогда я видела, что он не как все
что с только с ним
что в его руках веревки ночь
в траве намокший билетик на троллейбус
нам еще возвращаться обратно
нас ищут и пусть ищут
пусть думают что угодно
— Беспредметный разговор. Давай вернемся.
Яна уже подсчитывала, сколько она сможет продержаться до перекрестка направо.
Там было бы логично расстаться. И больше не вспоминать ни о зеленых чернилах, ни о борще. Как все это глупо. Яростная нелепица. Неужели никто нас не развяжет.
— Пойдем ко мне. Я один, все уехали.
Тогда в парке я в первый и последний раз видела тебя без этой страдальческой гримасы.
Что там, у тебя дома? Кабинет доктора Калигари?
— А что теперь на том месте, где были качели?
— Качели?
— И еще гипсовая пионерка с пионером и горном.
— Табачный киоск.
«Киоск». Нет чтобы сказать как люди — «ларек». И дым отечества… и любовь к родному пепелищу… Не надо было ехать. В Москве сейчас не сезон, метро ходит полупустое, ночью запах кофе, соседи не спят, никто не спит, жара.
— Ты куришь?
— Если тебе неприятно, не буду.
А говорил, что не умеет барышень развлекать. Помнишь про качели, как мило.
— Право, ты напрасно обиделась. Ты тоже многого не знаешь. Например, что я бывал у твоей тетки.
Ты дружишь со всеми одинокими и несчастными тетеньками, а они дружат с тобой. Конечно, ведь ты умеешь чистить картошку и напоминаешь им романтический идеал наших прабабушек. Бледное (тогда говорили — вдохновенное) лицо, презрительная мина, черные злые глаза, черные локоны (ошибочка вышла, с локонами в нашей школе делать нечего, обреют налысо), белая рубашка а-ля байрон на адриатическом взморье, незастегнутые манжеты (точно, и пуговицы оторваны, какая приманка для одинокой хозяйки), распахнутый ворот там, где должен быть след от выстрела, и слабый дымок, и запах пороха, я его чувствовала, сидя рядом с тобой на уроке литературы. Верочка рассказывала о поручике Лермонтове, убитом на дуэли, но никто не заметил, что у окна, возле горшка с геранями его прототип играет сам с собой в крестики-нолики, а под партой у него томик Блока.
Боль, вот что притягивает одиноких женщин, дорогая моя флоренс найтингейл, мой цветок, мой милый друг, лилия полевая, ведь и ты ничем не лучше, ты тоже ищешь запах пороха, и карманы твоих армейских штанов полны корпии, гарпия
ты тоже несмотря на все заверения любовь к джойсу кофе-эспрессо и кензо недалеко ушла в своих грезах от этого образа-медальона на груди на форзаце могильном памятнике.
Он никогда не скрывал, что ему больно, и теперь не скрывает. А ты играешь в оскорбленное женское достоинство.