Соперник Цезаря
Шрифт:
— За него несколько тысяч дадут на торгах. Ученый! — хмыкнул Полибий. — За таких всегда бешеные деньги платят.
— Пусть идет. Кому он нужен, кроме Цицерона? — В голосе Зосима слышалась досада. И ревность. Рабы и клиенты — они, как женщины, ревнивы.
Трое зашли в таверну и взяли горячих сосисок и подогретого вина. Для марта было слишком холодно. Опять месяцы сбились, не разберешь, зима еще или уже весна.
— Занятно было бы поглядеть на Тирона с клеймом беглого на лбу, — мечтательно проговорил Этруск и тронул пальцем собственный синий знак.
Зосим завернул несколько соленых рыбок в клочок папируса: из книжной лавки нераскупленные
Зосим поднялся.
— Пошли, что ли. Доминус ждет.
II
Вечером к Цицерону явились Гортензий и Катон, пришли поодиночке и встретились в таблине консуляра. Гортензий был, как всегда, напыщен и велеречив, Катон — хмур. Особенно сильно он хмурился перед тем, как совершить какой-нибудь добродетельный поступок. Наверное, точь-в-точь такой вид был у Катона, когда он уступал свою супругу Марцию этому самому Гортензию, чтобы плодовитая женщина, родившая Катону троих детей, наделила потомством мужниного друга.
Гортензий был на восемь лет старше Цицерона, его звезда знаменитого оратора взошла куда раньше, но раньше и закатилась — в тот день, когда Гортензий проиграл Марку Туллию дело Верреса.
— Как поживает Марция? — обратился Катон к Гортензию, как будто спрашивал о чужой ему женщине.
Физиономия у Катона всегда была печальная, уголки губ опущены книзу, будто Катон проглотил что-то кислое.
— Благодарю, хорошо.
— Я рад.
На том разговор оборвался, и гости, оба разом, повернулись к хозяину.
— Надо как-то сладить с этим Смазливым! — раздраженно воскликнул Цицерон. — Обуздать его, остановить, вынести суждение сената или… Пусть один из народных трибунов наложит вето на закон Клодия о моем изгнании! Неужели нет ни одного народного трибуна, который был бы на нашей стороне?! Неужели все сделались так слабы, так малодушны?! — «Спаситель отечества» вытер воспаленные глаза тряпочкой, смоченной в настое трав, отчего показалось, что оратор плачет.
— Видишь ли, мой дорогой Цицерон, — заговорил Гортензий красивым, хорошо поставленным голосом и прибавил точно выверенный жест, как к жареному зайцу добавляют зелень. — Разумеется, такое возможно, но чем закончится подобное отчаянное противостояние, сравнимое лишь с битвой Гектора и Ахиллеса? Только беспорядками, бунтом, пожарами, что охватят наш прекраснейший Город. Публий Клодий действует с наглостью гладиатора, но он буйствует не один, за ним маячит трехглавое чудовище: Цезарь, Помпей и Красс. — При упоминании имени Помпея Цицерон сразу сник. — Они вознамерились уничтожить тебя, мой друг, и ни за что не отступят, и нет в мире силы, способной тебя защитить. «Жрец Доброй богини» Клодий восстановил коллегии и создал десятки новых; стоит ему лишь махнуть полой своей тоги, и тысячи людей явятся на форум, чтобы повиноваться ему, чтобы лизать пятки Бешеному. Нам ли восстать против, нам ли
— Нам грозит Гражданская война, которой мы едва избежали при Катилине, — добавил Катон и сурово глянул на Марка Туллия.
— Но я же спас Отечество! — Цицерон задохнулся от жгучей обиды. Он переводил взгляд с Гортензия на Катона. Белок одного глаза сделался алым, веки набрякли. — Или Республика оскудела смелыми мужами? Неужели оптиматы не могут остановить этого Бешеного, как остановили когда-то мятежного Гая Гракха? У нас есть ты, Катон! Ты стоишь сотни тысяч! Мы соберем людей и сразимся! Я уже провел кое-какие действия и нанял сто человек… — Цицерон осекся, потому как вспомнил, что заплатил этой сотне деньгами, полученными им из казначейства для брата Квинта — на нужды наместника Азии, каковым в данный момент Квинт являлся. То есть «Спаситель отечества» совершил самую что ни на есть вульгарную растрату.
По губам Гортензия скользнула недоверчивая улыбка. Катон еще более посуровел:
— Такого допустить нельзя. Мы не желаем крови.
Этим «мы» Гортензий явно исключал из своего круга Марка Туллия Цицерона.
— О, конечно! — язвительно воскликнул консуляр. — Как же иначе! Я же новый человек. Кто я вам, сиятельные? Никто! Легко пожертвовать никем! Так пожертвуем, отдадим «Спасителя отечества» на растерзание Бешеному!
Гортензий тут же изобразил несправедливо обиженного и даже хотел что-то возразить, но Катон не стал спорить:
— Да, мы жертвуем тобой, а ты должен пожертвовать собой ради Республики и удалиться в изгнание добровольно. Чтобы не было крови.
— Мы всеми силами и дни, и ночи будем радеть, чтобы дело твое пересмотрели, — пообещал Гортензий. — Будем сражаться день за днем и час за часом, пока в декабре Бешеный не сложит полномочия.
— Возможно, с новыми консулами удастся договориться. В то время как нынешние не желают уступать, — добавил Катон.
— Ну да, да, я не забыл еще, что наш консул — тесть Цезаря! — раздраженно воскликнул Цицерон. — Что же получается? Я целый год должен провести в изгнании?
— Разумеется, не год! Год — слишком долгий срок, бесконечно долгий вдали от Рима! Нет, нет, мы постараемся вернуть тебя гораздо раньше! — с жаром принялся уверять Гортензий. — Сразу же, в тот день и час, в тот миг, как ты уедешь, мы начнем яростное сражение за тебя.
Цицерон сморщился и вновь промокнул глаза. Даже своими больными глазами он видел, что Гортензий врет, а Катон равнодушен, как равнодушен к любому, и предан лишь абстрактной идее по имени Республика. Катону важно отстоять свой единственный принцип — никаких перемен — и еще раз продемонстрировать свою добродетель. Гортензий же, как истинный сибарит, стремился избегать неприятностей. Да, сочувствовал он искренне, но это были одни слова… Сказать им это в лицо?… Нет, не стоит…
Цицерон ощущал такую слабость, такую растерянность, что готов был поверить даже в заведомую ложь, — усомниться просто не было сил.
— Хорошо, я уеду, если надо. Только бы Город остался невредим, — очень тихо сказал Цицерон. — Я спас Рим. Но вы уж постарайтесь! Трубите на каждом углу о чудовищной несправедливости! В вас теперь моя защита. Ведь я спас и жизнь, и достояние самых уважаемых людей от Катилины! Я спас Рим от сожжения! Теперь вы спасите меня!
— Неужели ты не можешь принести себя в жертву Республике? — спросил Катон.