Совесть. Гоголь
Шрифт:
Взглянув на него, Матвей с внезапным участием произнёс:
— Опомнись, есть ещё время, не то худо будет тебе.
Он опомнился. Другой голос сказал, что он требовал от себя, чего не требовал никто из пишущей братии чуть не во все времена, не исключая и Пушкина, не говоря уж о тех, кого знал, с кем сводил случай. Он отринул все прозаичные помыслы, всей его жизнью стало писательство, а писательство обратилось в служение. И затрепетала в нём его неумолчная страсть, и сузились небольшие глаза, и с твёрдостью прозвучал внезапно охрипнувший голос:
— Я не подумал бы о писательстве, если бы не было повсеместной охоты к чтению романов и повестей. Многие же романы и повести в самом деле безнравственны, пусты, ибо эти романы и повести сочиняют бесчестные люди, и читают эти романы и повести лишь потому, что слажены они увлекательно и не без таланта. А я, имея тоже талант, умея, по утверждению тех, которые читали мои первоначальные повести, изображать живо людей и природу, разве я не обязан изображать с равной увлекательностью людей
Матвей раскатился злорадным хохотом:
— Аки твой губернатор, аки твой еретический пастырь, аки дурацкий твой откупщик?
Он подтвердил с пылкой страстью:
— Да, весь второй том написан мной ради них!
Матвей изумился:
— Этих ты и почитаешь святыми?
Голос сорвался и сел, и он выкрикнул, свистя и сипя:
— Не святые они! Они лишь немного получше других!
Матвей заверил его:
— Таким не поверит никто.
Он согласился:
— Может быть, будет трудно поверить, пока перед глазами не явится ещё один том. Так редко губернатор делает доброе дело, ещё реже откупщик даёт в долг без волчьих процентов.
Том третий всё осветит новым светом. В томе третьем действительно выведутся на свет и святые!
Матвей расширил глаза:
— Да ты повредился в уме!
Его вдруг озарило, что без третьего тома в самом деле могли расплодиться всевозможные толки. Вот и спасибо Матвею, что это важное обстоятельство приоткрыл глазам его невзначай... Что-то сделать, предотвратить... Только ничего уже сделать нельзя. Третий том отодвинулся далеко. Здоровье его уходило, на окончанье поэмы могло и недостать, слишком оно далеко.
Перед ним вскипала страшная драма, и одно состраданье, одно утешенье помогли бы ему пережить эту драму. Только о сострадании, только об утешении глаза его умоляли Матвея, расширяясь и словно застонав.
Матвей разразился угрозами:
— Святые под силу только святым! Тебя же недостало даже на тех, что всего лишь ненамного получше других! А вот тех-то, других, ты в самом деле намалевал превосходно. Подобных тварей и без пера твоего всякий день лицезреют воочию, твоё перо лишь поприбавило им бесовского обаяния. Не за теми, нет, а за этими потянутся душой легковерные, слабые, поддавшись соблазну, как в пьяном хмелю. И уж попользуются они, будь уверен! Попользуются на славу, на всяком месте, где выпадет им хотя бы малая власть! Пошарят по сундукам и карманам, как шарят и пользуются твои чародеи!
Матвей всё глубже, больнее расковыривал его же сомненья. Такого успеха он страшился пуще чумы. Десять лет он цедил и процеживал всякое слово, чтобы и тени соблазна не затесалось в его живых лиходеев. Десять лет он сомневался и верил, то и дело впадая в отчаянье, и в словах Матвея заслышалась горькая правда. Он твердил, потрясённый до слёз:
— Бог весть, может быть, я в этом не прав, а потому вопрошу себя ещё и ещё, стану молиться, стану строже наблюдать за собой. Однако, увы, молиться мне нелегко. Как молиться, если Бог не захочет молитвы принять? Так много дурного вижу в себе, такую бездну себялюбия и неуменья пожертвовать земным для небесного. Прежде мне показалось, что я значительно сделался лучше, в минуты умилений и слёз, которые я ощущал во время чтения святых книг. Мне показалось, что я удостаивался уже милостей Божиих, что эти сладкие ощущения уже есть доказательство, что к небу я стал ближе. Теперь только дивлюсь своей глупости, дивлюсь своей гордости, тому в особенности дивлюсь, как Бог не поразил меня и не стёр с лица земли. О, друг мой и Богом данный мне исповедник, горю от стыда и не знаю, куда деться от несметного множества не подозреваемых во мне прежде пороков и слабостей. Целые часы говорить могу во свидетельство моего малодушия, суеверия и боязни. Даже представляется мне, что и веры нет вовсе во мне. Потому только признаю Богочеловеком Христа, что так велит мне мой ум, а не вера. Я Его необъятной мудрости изумился и с некоторым страхом почувствовал, что в себе вместить её невозможно человеку земному, изумился глубокому познанию Им души человеческой, чувствуя, что так знать душу человека может только сам Творец её. Вот всё, но веры у меня нет. Хочу верить. Скажите же: зачем мне, вместо того чтобы молиться о прощении всех моих прежних грехов, хочется молиться о спасении русской земли,
С холодным взглядом, с твёрдым лицом, Матвей неумолимо твердил:
— Всё сожги да ступай в монастырь! Ибо сказано: оставь и отца, и мать, и всё на свете и следуй за Мной.
— Уйти в монастырь — значит ли это следовать за Христом?
— Что же, по-твоему, значит следовать за Христом?
— Следовать за Христом — значит во всём Ему подражать, Его самого взять себе в образец и поступать так, как Он поступал, бывши среди нас на земле.
— Как же поступал Христос, когда был среди нас на земле?
— Разве оставил Он всех и удалился в пустыню? Нет, Он проходил города и селения, искал всюду людей, всюду приносил утешительное слово Своё, всюду целил болящие души и помогал им спасаться, указывая всем путь и дорогу к спасенью. Следует поступать так и нам, не сидеть в удалении от людей, но повсюду отыскивать страждущих и им помогать, полюбить всех людей так, как Он сам полюбил, жизнь Свою положивши за них. Этим одним только мы можем Ему угодить и получить блаженство на небесах. Апостол Пётр уверял Его чаще, чем другие ученики, что любит Его. Божественный Учитель на это молчал и потом, когда Пётр уже совсем убелил себя, что любит Его, в свою очередь, такой сделал вопрос: «Симоне Ионин, любишь ли Меня?» — «Люблю, Господи», — ответил на это Пётр. «Паси овцы Мои!» — сказал Спаситель. Пётр ничего не сказал на это, потому что не мог тогда ещё изъяснить себе, что это значит — «паси овцы Мои». И трижды задавал Божественный Учитель этот вопрос, и Пётр опять промолчал, но после уже, по смерти Господней и его воскрешении, всем ученикам объяснилось полное значение слов Его, после уже почувствовали они, что угодить Господу можно, только заботясь не о себе, а об овцах Его. Все они разошлись тогда во все стороны, всюду разносили по примеру самого Господа братски утешительные слова, всюду отыскивали людей и всюду им помогали спастись. И по примеру их всех новообращённый христианин спешил поделиться всем, что ни получил от учителей, его просветивших, с бедными, в греховной тьме ещё находившимися братьями, и помогал им спасаться, и все учили друг друга, как идти по пути, оставленному самим Христом. Все люди стали одна семья, и загорелась небесная любовь на земле. Так должны и мы поступать, как поступали они: любовью во Христе полюбивши людей, повсюду им помогать.
— Кто же отводит греховную руку твою? Поделись с ближним копейкой своей, подай нищему грош, и скажется в том любовь твоя к ближнему.
— Истинно братская помощь не в денежном подаянии, это помощь ещё небольшая. Избавить от холода, нужды, болезни и смерти, конечно, есть доброе дело, но избавить от болезни и смерти душу его есть в несколько раз большее доброе дело. Обратить преступника и грешника к Господу — вот настоящая милостыня, за которую несомненно можно надеяться получить небесное блаженство.
— Пусть читают устав наш — святое Евангелие и этим спасут свои мерзкие души!
Он почувствовал: у него отбирают последнее. В пылу ошеломленья не совсем разбиралось, понять всего он не мог, торопился, всё закружилось, каким-то страшным провалом застеклило глаза, одно только мерещилось глухо: не на него одного, на всех и на всё поднималась рука, как поднималась у кого-то ещё, о ком не так давно напоминали ему, как будто в стихах, но чьё имя не припомнилось вдруг. Он лишь, точно ослепительной вспышкой, увидел развалины великого Рима, куски стен и обрубки колонн, не в силах дивиться странной прихоти своих самовольных фантазий. Он было привстал, да вновь опустился на край, точно хотел сменить место, устав от прежнего положения тела, пошарил в кармане, в другом, извлёк на свет Божий платок, посмотрел на него очень пристально и ещё долго держал без смысла, без цели в руке, ощущая, как Матвеевы медвежьи глаза исподлобья давили его и колебали недвижимость обмершего разума. Он ловил, отворачивался. Глаза мерещились всюду. Ему с жуткой злостью, с истошным воплем, с пеной у рта жаждалось бросить вопрос, за что Матвей, изъясняясь в любви, так жестоко ненавидит его. Он всё молчал, наконец зажал рот платком, однако сила сопротивления этой таинственной ненависти всё возрастала, вопль вырывался наружу, и он то отрывал платок от горячего рта, то вновь втискивал его между сурово сложенными губами. Он едва понимал, что грешит, теряя себя, поддаваясь наплыву взбесившихся от оскорбления чувств, и тут же поспешно искал, за что ухватиться ему, лишь бы неистовство слепой страсти не погубило его. Он глядел на измятый платок, теряясь в догадках, для какой надобности извлёк эту вещь из кармана. В положении платка перед ним тоже чудилось что-то бессмысленно-важное, так что на миг он совершенно позабыл о Матвее.