Совесть. Гоголь
Шрифт:
Он попробовал пошутить:
— А Пушкин ещё уверял, что мы ленивы, нелюбопытны.
Откинувшись в кресле, вытянув руки, засунув в карманы, Погодин настойчиво повторил свой вопрос:
— Так для чего же читал ты Капнисту «Мёртвые души»?
У него скопилось много самых тонких уловок, чтобы увёртываться от прямого ответа, когда он не хотел или не мог отвечать. Больше всего он любил напустить вдруг рассеянность, сделав вид, что погрузился в свой труд и уже не слышит никаких вопросов, прямо обращённых к нему. И лоб его сморщился, ссутулились плечи, глаза сосредоточенно и туманно взглянули перед собой, а сам он думал о том, что терпенье, быть может, труднейшее из всего, чему он настойчиво себя обучал. Необычайное слишком заманивает к себе человека. О необычайном так легко, так приятно мечтать скорей
И рука его вновь потянулась к сухому перу. Он стиснул его и поднёс для чего-то к глазам. Кончик пера затупился, когда он воткнул его сильно, слыша любезного друга за спиной. Что ж, он поправил перо перочинным ножом, посдвинул несколько в сторону книги, под ними обнаружил небольшой ровный лист чистой желтоватой бумаги, облокотился на стол и сочинил естественный вид, будто в голову что-то внезапно влетело, как и в самом деле было не раз, и хотелось бы свежую мысль записать, как и делал множество раз в гостиной, в коляске, выхватив книжку и пристроив её как-нибудь.
Погодин повторил, несмотря ни на что:
— Так для чего ты читал дураку?
Он медлительно повёл головой, рассеянно взглянул на любезного друга, словно не совсем отчётливо видел его, и протиснул сквозь зубы:
— Читал? Просто так:
И точно замер в мнимом раздумье, между тем как Погодин громко частил:
— А знаешь ли ты, что, по мнению Капниста, у тебя и таланта-то нет никакого? А знаешь ли ты, что Иван-то Васильич, несмотря на ум обширный свой по административным делам, ни черта не смыслит в изящных искусствах? Ведомо ли тебе, что он в литературном развитии остановился на «Водопаде», а про Пушкина говорит, что стихи его-де звучны да гладки, однако же мыслей у Пушкина нет и что Пушкин не произвёл ничего замечательного по этой причине? Догадываешься ли ты, что под Капнистом потешается вся образованная Москва?
Устав разыгрывать отрешённость от мира, он огляделся исподтишка и к радости своей обнаружил, что свеча уже догорает. Он поднялся и вышел поспешно, оставив любезного друга размышлять на просторе о невежестве губернатора, несколько замешкался, отыскивая другую свечу, потолще и подлинней, воротился с самым сосредоточенным видом, который должен был показать всю серьёзность занятия, которым приспичило ему позаняться, с чрезвычайным старанием и обстоятельностью засветил свечу, подержал тупой конец над моргавшим огоньком предыдущей, до самого основания выгоревшей свечи и втиснул в расплавленный воск. Новая свеча обгорела не сразу, должно быть, выпущенный на свободу конец фитиля был скверно пропитан воском, неважнецкие свечи изготавливала для своих посиделок любознательная Москва. Огонёк на сухом волокне стал крошечным и несколько раз тревожно вспрыгнул, после чего разгорелся и начал вырастать, потом сделался острым копьём и безмятежно застыл в тишине.
Он сел на диван, стиснул руки в коленях и опустил голову, чтобы спрятать глухие глаза. Между ним и Погодиным громоздился теперь круглый стол. Ещё тлела надежда, что любезный друг не выдержит гробового молчания и наконец оставит его.
Уцепившись за эту надежду, он рассеянно думал о том, что в каморке, куда ходил за свечой, не обнаружил Семёна.
Любезный друг сидел монументом и торжествующе ожидал, что он ответит на коварный вопрос.
Нервы напряглись и стонали всё больше. Уже он чувствовал, что терпенью приходит конец, и принялся терпеливо гадать, куда в такое неподходящее время мог запропаститься его тихий и робкий Семён. Оказывалось, что некуда, разве что по нужде. Он знал привычку Семёна, привезённую им из деревни, в самых экстренных случаях выскакивать в любую погоду прямо на двор и бегать за угол сарая. Он представил, как лютый северный ветер продувает насквозь рубашонку
Погодин окликнул:
— Молчишь?
Видно, молчи не молчи, всё одно не отстанет, значит, надо что-то ответить ему. Он вздохнул и произнёс, не подняв головы:
— Я не знаю, что он этак изволит отзываться о Пушкине. Смелый, стало быть, человек, ничего не боится, даже того, что о нём изволит сказать образованная Москва. А что моих сочинений не жалует, мне известно давно.
— И на отзыв ты везёшь «Мёртвые души» к нему!
— Везу и к нему.
— И опять же дурак.
Он вскинулся и взглянул на Погодина, однако едва его разглядел. Между ними теперь оказалась ещё и свеча, которая светом своим слепила глаза, так что любезный друг расплывался в какой-то фантастический призрак, точно снился ему. И недобрые чувства, которые заворочались вновь, улеглись. Он почти смирил своё раздраженье и произнёс:
— А что мне за польза читать тебе и другим, кто без разбору восхищается всем, что ни пишу? Вы заранее предубеждены в мою пользу, в моих сочинениях настроивши себя находить псе совершенно прекрасным, в противоположность несчастным письмам моим.
— И ты нам не веришь?
— Я верю, оттого что знаю, что вы думаете именно так.
— Да, уж если не о тебе судить, а об одних твоих сочинениях, так в них всё, в самом деле, совершенно, прекрасно, большего мастерства и представить нельзя.
— То-то и оно, если судить прямо не обо мне, а об одном мастерстве.
— Да ты же и сам не почитаешь себя безупречным.
— Это оставим, станем говорить об одних сочинениях. Сколько раз я молил тебя о критике беспощадной? Наша дружба, я думаю, такова, что мы можем прямо в глаза друг другу указывать на недостатки, не опасаясь затронуть какой-нибудь щекотливой струны. Ты же не стесняешься величать меня дураком. И я умею на это молчать, потому что всё-таки дураком себя не считаю. А если бы было не так, для чего бы вся наша дружба была? И во имя этой вот дружбы, во имя истины прежде всего, которой ничего нет в мире святее, во имя твоего же задушевного чувства ко мне просил я тебя быть как можно суровей к моим сочинениям, да тоже и ко мне самому. Чем более отыскал бы ты и выставил истинных недостатков во мне самом и в моих сочинениях, тем более была бы услуга твоя. Верь мне, во всей России, может быть, нет человека, которому точно, недвусмысленно, неоспоримо нужно знать все пороки свои и даже самые мелкие недостатки, как мне.
Погодин заворчал, передвигая свечу, чтобы видеть его:
— Ну и врёшь! Кому надобно знать свои недостатки? Все мы любим одни похвалы. Ты тоже ждёшь от настолько похвал, но дурачишь нас этими штучками о своих недостатках, о каком-то своём совершенствовании.
Его голос возвысился сам собой:
— Ну вот, ты и ругаешься так, что ничего невозможно понять! Дурак? Что такое дурак? В чём дурак и что именно означает дурак? Лжец? Лицемер? Однако для чего мне лицемерить и лгать? Ищу похвалу? Однако же я молю у вас брани, но брани правдивой, пусть в этой брани отыщется хоть одна капля истины!
Погодин, сморщившись, огрызнулся:
— Ну, пошёл теперь, поскакал на любимом коньке.
У него вырвалось искренно, страстно:
— Как ты не можешь понять, что это сердечное излияние, что в словах моих нет и не может быть лжи!
Погодин опять отмахнулся:
— Э, горазд же ты выдумывать на себя.
Он заговорил ещё более страстно:
— Вот, вот! Оттого и читаю другим! Иван Васильевич моих сочинений прямо не любит и предубеждён против них откровенно. В моих сочинениях он отыскивает одни только слабые, пустые места, так и пусть! Он бранит искренне, строго и без пощады ко мне. Как светский, как практический человек, он в изящных искусствах толку не смыслит и говорит иногда, разумеется, вздор, однако в другой раз сделает такое важное замечание, которым нельзя не воспользоваться. А от тебя я таких замечаний не знаю. Вот и ношу читать к посторонним. Коли посторонние рассмеются, так уж верно смешно, потому что они с тем уселись послушать меня, чтобы ни за что не смеяться, чтобы не тронуться, не восхититься ничем, потому что для них искусство — дело десятое.