Совесть. Гоголь
Шрифт:
Глаза Пушкина сверкнули огнём:
— Стреляться стану в пяти шагах с кем угодно, а на роль учителя не решусь никогда!
Безумная мысль ошеломила его: неужто он, в самом деле, сильней, дерзновенней, чем Пушкин, который не может решиться на то, на что решался с именем Бога, на что он, казалось, в эту минуту решился совсем?
Уж не безумец ли он?
Он рассмеялся деланным смехом и задал вопрос, на который даже у Пушкина не могло быть удовлетворительного, прямого ответа:
— Но если так, если вечный вопрос о совершенствовании человека
Пушкин сморщился, вздрогнул:
— А кто тебе нашептал, что я дорожу моей жизнью?
Пушкин вспрыгнул с дивана, пробежал стремительно до самых дверей, ухватился рукой за косяк, склонил голову и с силой бросил из-за плеча:
— С той поры, как я сделался для всех сплетниц Санкт-Петербурга лицом историческим, я глупею, я старею не по неделям, не по дням и часам, я старею и глупею с каждой минутой. Можно ли дорожить своей жизнью, прозябая в этой зловонной клоаке, каково наше общество есть?
Обернулся, выставил лоб:
— Попомни, сделаю всё, чтобы разделаться с ними, или уж в самом деле лучше не жить!
И засмеялся смехом жутким, глухим, точно смеялся нарочно, сам испуганный этими странными мыслями, точно ледяным смехом надеялся их оттолкнуть, истребить, чтобы отстали наконец от него навсегда, кривляясь и маня в какую-то бездну.
В нём всколыхнулась было тревога, да он не поверил, он и на минуту поверить не мог, чтобы Пушкин, вечно живой, заговорил обо всех этих мраках всерьёз, и в душе неприятно кольнуло, что разговор нечаянно скользнул и ушёл на иное, завертелось совершенно не то, чего хотелось услышать ему. Куда поважней было бы договорить о том, с чем пришёл, а Пушкин вдруг всласть потянулся, так что вспухла бугром мускулистая грудь, и беззвучно заскользил по ковру, и его обманула эта мгновенная перемена, Пушкин вновь представлялся здоровым и сильным, он даже подумал с досадой, что тот, должно быть, дьявольски заморочил его, чтобы с ловкостью увильнуть от прямого ответа, которого и быть не могло, как он знал.
Усмехаясь в душе, ворча про себя, что даже Пушкину не позволит так шутить над собой, он решил воротиться к тому, что в особенности занимало его, без чего он уже словно и не собирался уйти, но тут где-то поблизости хлопнула дверь, проскользнули шаги, и молодая красивая женщина встала в дверях в ту минуту, когда Пушкин стремительно приближался к противоположной стене, и он тотчас смешался, не представляя, что должен сказать, чем обратить на неё внимание мужа, похолодев от стыда, что не ведает вовсе светских приличий, она же произнесла, глядя в пространство, близоруко щуря глаза:
— Вы уже готовы, мой друг?
Пушкин остановился с разбегу, оборотился, виноватая улыбка скользнула у него по губам, но раздавшийся голос был решительно твёрд:
— Пока не готов, но есть ещё время. Кстати, вот Гоголь, мой друг, поздоровайся с ним.
Она ещё больше сощурилась, несколько подавшись вперёд, и равнодушно произнесла:
— Ах, здравствуйте, Гоголь, но ты же
Пушкин пристально поглядел на неё:
— Помилуй, но ты сама ещё не одета.
Она приподняла худые широкие плечи:
— Осталось немного. Слава Богу, я ещё могу выезжать без корсета.
Пушкин согласно кивнул:
— Можешь ещё.
Она пленительно улыбнулась, и Пушкин сказал:
— Понапрасну себя не волнуй, я помню и вовремя буду готов.
Она легко, почти беззвучно исчезла, и двери точно сами собой затворились у неё за спиной.
Он тотчас поднялся:
— Разрешите откланяться.
Пушкин придержал его чуть выше локтя своей сильной рукой:
— У нас ещё полчаса, идём в кабинет.
Дрова дотлевали в позабытом камине. Пушкин присел, в раздумье помешал кочергой. Мелкие головешки так и вспыхнули трепетным, синеватым, последним огнём.
Разговор представлялся безнадёжно оборванным. Он терялся в догадках, что оставалось ему делать здесь, и, подойдя к книжным полкам, нехотя пробежал глазами по корешкам, но не увидел ни одного.
Голос Пушкина прозвучал неожиданно сзади:
— О будущем понапрасну не станем гадать. Поговорим-ка о настоящем.
Он не шелохнулся. Он даже не понял, что бы значило тут настоящее, с какой стороны прилепилось Пушкину на язык не иначе как то, что пора уходить.
Пушкин продолжал просто, легко:
— Я дам тебе славный сюжет.
В нём так и ахнуло: «Боже ты мой!..» — и он, страшась обернуться, страшась поглядеть, только тихо спросил:
— А как же вы?
Было слышно, как Пушкин у него за спиной небрежно обколачивал кочергой головешки и подгребал к ним слабо тлевшие угли. Потом была тишина. Потом Пушкин сказал:
— На мои сюжеты мне не станет двух жизней.
Он догадался, что Пушкин в этот миг глядел на огонь, переступил с ноги на ногу, поспешно сглотнув, встал к Пушкину боком и потихоньку, искоса взглянул на него.
Огонь, умирая, бил Пушкину прямо в лицо, и это лицо показалось ему величавым.
Пушкин задумчиво произнёс:
— Есть, может быть, даже получше, чем этот.
Он хотел двинуться, подступить поближе к нему, лишь бы не проронить, лишь бы явственней слышать всякое слово, однако стоял в оцепененье, склонив голову набок, как птица, крепко держа кисть своей левой руки другой рукой, точно боялся её потерять.
Прикрывшись лукавой улыбкой, Пушкин с довольным видом сказал:
— Приходят иной раз необыкновенные мысли. На место Данта хочу отправить Фауста в ад. Недурно должно получиться. Знаешь, там у меня, в самом начале, ведьма с чёртом в карты играет. Чёрт передёргивает, чёрт побери, так она ему говорит: «Ведь мы играем не из денег, а только б вечность проводить!» Нет, ты скажи, каково: «Чтоб только вечность проводить!»?
Он глазел вовсю, поражённый восторгом и удивленьем. Перед ним сидел беспечно улыбавшийся, непринуждённо согнувшийся маленький Пушкин, глядел на огонь и без всякого сожаления говорил: