Совесть. Гоголь
Шрифт:
Ни одна не выпирала, не резала слух.
Что за притча!
Он было начал сомневаться в себе, склоняясь понемногу к тому, что возбуждённые нервы его подвели, напустив киселя, что лишь безучастным, спокойным, даже холодным незамутившимся взором должно оглядывать труд, если жаждешь отчётливо, в истинном виде испытать его.
А если не так?
Николай Васильевич посидел, с пристальным вниманьем разглядывая ладонь и линию жизни, уходящую далеко, этим способом изгоняя постороннее из души, принуждая себя к равнодушию, затем перечёл ещё раз.
Тут бледные щёки вдруг стали
Он взглянул на своих уродцев в другой раз, и чувство неладного, неоднородного и фальшивого повторилось сильней, вдруг разрастаясь до отвращения, до тошноты, и он уже знал: на этот раз чувства передавали ему правду.
Тогда он вцепился в первую фразу. Он вертел её, поворачивал, выговаривал на разные голоса в надежде, что слабое место, которое он едва уловлял, определённо и рельефно предстанет уму. Глазам мешали нависшие космами волосы. Он сердито отбрасывал их поспешной рукой, и волосы вздымались на макушке клоками. Всё сужались, темнели глаза. Птичий нос с хищным клёкотом нависал над несчастной страницей. Сам он делался похожим на ястреба. Он готов был камнем пасть на добычу и вдруг зашипел, споткнувшись обо что-то:
— Толпа его воспитанников...
Ага, таким образом словно проглатывалось срединное слово, и он, рассерженно дёрнувшись, повторяя всё предложение вновь, прикрывая даже глаза, чтобы видеть во тьме, отделил слово от слова:
— Толпа... его... воспитанников...
И отыскал наконец, и весь осветился, и губы разжал, и морщины сбежали, словно стёрлись, со лба.
Порядок этих трёх слов нисколько не подходил к напевной речи его!
Нетерпеливой рукой схватив непременно стоявшее наготове перо, брызнув с маху чернилами, длинными заострёнными стрелами Николай Васильевич передвинул с места на место слова и, глядя на них по-ястребиному сверху, громко проверил, стиснув левую руку в разящий кулак:
— Толпа воспитанников его!
Вот в таком виде стало звучать, как всегда звучало у Гоголя!
И одним взглядом охватил всю строку.
Стало быть, так: «...с виду казалась так шаловлива...»
И благозвучно, и скверно, и неверно совсем! В этом месте глаголом словно намекалось на мнение говорившего, видевшего толпу, а такое мнение далеко не всегда и уж совершенно необязательно выражает натуру вещей, питомцы же необыкновенного воспитателя были подвижны и шаловливы без всяких сомнений, за что наставнику и доставалось не раз на конференции рассерженных недальновидных коллег. А «с виду казалась» было пустым повторением одного и того же понятия, и он вскрикнул победоносно, вскинув руки: «Ага!» — и ликующее перо вновь стремглав запрыгало по бумаге, без пощады, без жалости вычёркивалось опрометчиво затесавшееся словцо и на прополотое местечко втискивалось тут же другое.
Он с восхищением оглядел измаранный лист, испытывая наслаждение мастера, который положил кирпич
Что ж, выправленные места в самом деле сделались несколько лучше, самый смысл их окончательно уяснился ему самому, а напевность, казалось, была безупречна, и вдруг по этой напевности он почувствовал, догадался и понял, что они лишние тут, что решительным образом не нужны, что по одной только глупости и зазря столько времени прокорпел он над ними, едва не свихнув мозги, и что вычеркнуть надобно, чтобы этим духом здесь и не пахло, и вновь произнёс до невозможности чутко:
— Как знал он детей! Как умел двигать! Не было шалуна, который, сделавши шалость, не пришёл к нему сам и не повинился во всём...
Он отыскивал всякое слово: пожалуй, что так, и динамично, и сжато, и ясно вполне, — и вдруг выправленные с таким трудом строки вычеркнул жирной чертой.
И посидел неподвижно над ними.
Жаль было их, счастливо найденных, а теперь утраченных навсегда, уже никогда, никогда им не встретиться, не возвратиться к нему. Разумеется, само по себе его решение верно, необходимо было с корнем выдернуть их, однако они были родные душе его.
Возбуждение проходило. Неторопливо, внимательно он стал читать дальше:
«Без педантных терминов, напыщенных воззрений и взглядов умел он передавать самую душу науки, так что и малолетнему было видно, на что она ему нужна. Из наук была выбрана только та, что способна образовать из человека гражданина земли своей. Большая часть лекций состояла из рассказов о том, что ожидает юношу впереди, и весь горизонт его поприща умел он очертить так, что юноша, находясь на лавке, мыслями и душой жил уже на службе... Оттого ли, что сильно уже развилось честолюбие, оттого ли, что в самых глазах необыкновенного наставника было что-то говорящее юноше: вперёд! — это словцо, знакомое русскому человеку, производящее такие чудеса над его чуткой природой, — но юноша с самого начала искал только трудностей, алча действовать только там, где нужно было показать большую силу души. Немногие выходили из этого курса, но зато эго были обкуренные порохом люди...»
Он аккуратно сложил тетрадь. Глаза его довольно прижмурились. Он неловко пощипывал ус, прикрывая ладонью улыбку самодовольства. От сомнений, от страхов и мук решительно ничего не осталось. В нём жила вдохновенная вера в себя. Он признался, не в силах побороть искушенье, опустив ладонь на тетрадь, точно к сердцу прижал:
— Это написано, чёрт побери!
Необыкновенной гордостью загорелось и просияло лицо, и великолепно-звучно возвысился голос:
— Есть волнующая власть убеждения, и всякое слово поставлено так, точно тянет: «Вперёд! Довольно байбачиться и лениться, дела непочатый край, ждёт земля твоих неустанных трудов! Поднимись и пойди!»