Совесть. Гоголь
Шрифт:
Сколь для многих вокруг эта вера явилась глупой нелепостью! Чем ближе двигалось к выпуску из гимназии высших наук, тем чаще в разговорах поминали отцов, родных, близких и даже самых дальних знакомых, которые, однако, имели надёжные связи и основательный вес, тем чаще, тем громче без стеснения оповещалось о том, что была бы доходная должность, шуба соболья, собственный выезд да каменный дом, весь как полная чаша, всё же прочее трын-трава и пустынный мираж. Да и что ж было бы дивиться тому? Все они сызмала знали, на каком поприще больше дают, и, едва выучившись читать и писать, по примеру трудолюбивых отцов посягнули на доброхотные подношения.
Тошно становилось ему посреди этих ничтожных существователей. С далёкого юга, гонимый
Как и что ослепило их всех?
Он не искал ни чина, ни содержания, ни праздных речей о добре — все поглядывали на него с нескрываемым удивлением. Он мечтал служить для одного только блага отечества — его кое-как приняли в департамент обыкновенным переписчиком лишённых всякого смысла бумаг, способных и умнейшего среди нас превратить в идиота. Он готовился повсюду разлить обновляющий свет просвещения — все высшие науки, которые столько лет преподавали ему, пошли в департаменте побоку, ибо превыше всевозможных познаний каллиграфический почерк уважался в тех местах, занимаемых единственно для получения доброхотных даяний. Он втайне от всех взлелеивал волю и вскармливал душевные силы на подвиг — ему предстоял единственный подвиг безмолвного подчинения бессмысленной воле начальства, готового вскипятить или вывернуть наизнанку, коли охота на это придёт. На службе отечеству ему виделись товарищи, братья — что-то непостижимое пролетало всякое утро по департаменту, и повсюду разносился угрожающий писк:
— У меня ни-ни-ни! У меня ухо востро! Я шутить не люблю! Я всем острастку задам!
И вместо товарищей, братьев поражённые громом, бесцветные тени так и застывали на месте, руки дрожали, подгибались колени, мороз пробегал по коже, всякий разум отнимался до самого позднего вечера, если, естественно, имелось чему отниматься, ничего в человеке не оставалось от человека, воочию представала одна раболепная тварь.
Он памятовал бодрящие речи своего воспитателя и во всяком начальнике провидел высший смысл и высшее разумение, направленные на скорейшее и непременное процветанье земли, как оно истекало из незыблемых законов права естественного, — мимо него пролетала с угрожающим криком какая-то муха с фрачными фалдами вместо хвоста. Ему представлялось, как примется он с благодарностью и вниманием впитывать высшую мудрость служения благу отечества, справедливости и добру, — ему предписано было именовать эту ничтожную муху важной персоной и молиться ей пуще, чем всемогущему Богу, ибо в воле Всевышнего заключалась одна только наша ничтожная жизнь, тогда как в лапах бессовестной мухи с фрачным хвостом содержался насущный наш хлеб, без которого мимолётная жизнь обращается в ад. Он не сомневался повстречать на государственной службе наивысшую справедливость, которая изливается сверху и протекает до самого низу на всех без изъятия, — муха в фрачном мундире вершила судьбы живых по одному своему произволу, взвизгивая и брызжа слюной свысока:
— Я сам себя знаю, я сам!
И всё наивное его существо потряслось. Нет, не померкла уже никогда самая мысль о высоком служении. Эта мысль не могла не остаться в душе его верной, естественной, единственной нормой всего бытия, и потому всё кругом, бесконечно отступив от нормы, предстало в каком-то бреду, как случается месячной ночью, когда всё призрак, мечта и обман.
И даже нескольких
И ему на беду матушка прислала немного денег в уплату процентов в Опекунский совет, и схватил он билет на эти последние материнские деньги, завязал свой дорожный мешок и вырвался нон из очумелой столицы, лишь бы вместо тварей дрожащих и глупейших начальственных рож узреть где-нибудь на земле человека. И только тогда стал приходить в себя, когда вступил нетвёрдой ногой на чужую немецкую землю и побрёл по мирным и тёмным, замощённым булыжником улочкам Любека.
Чем заняться? Что делать ему на чужой стороне? Куда пристроить себя? Где приютиться со своими неискоренимыми мечтами о подвигах, об этом бодрящем слове «вперёд»?
И припомнились строгие предупрежденья наставника:
— Тяжек путь того, кто служит не себе, но отечеству. Больше чести одолеть преграды, выказав неукротимую волю, чем бесславно отступить перед ними.
А он отступил, позорно сбежал, замыслил спрятаться чёрт знает где, как попавшая в пожар мышь.
И тут пережил он своё слабовольное бегство как последний, самый непростимый позор. И с кротостью, с потупленным взором воротился к тварям дрожащим и к глупейшим начальственным рожам. И жить принялся среди них.
Только уж лучше бы умер тогда, лучше бы в море упал.
Николай Васильевич жалобно ткнулся ухом в плечо и крепко провёл рукой по лицу, словно этим движением попытался унять дрожь, словно надеялся этим движением сдержать леденящие мысли.
Да уже спрятаться от них было нельзя, в чужие края от своих мыслей невозможно умчаться ни морским, ни конным путём. Они всегда были с ним. Они рвали в клочья, резали в полосы истомлённую душу, и она жила все эти годы совершенно несчастной, точно самая жизнь приснилась ему в каком-нибудь диком, невероятном, чудовищном сне. Правду сказать, он терпел эту жизнь, не отступая, не прячась, не позволяя себе унестись в неумолчные речи о будущем благе всего человечества, которые так и кипели в тесном кружке хороших образованных русских людей, порой оглушая и приводя в исступление.
Он терпел, и от этого силы его с каждым днём истощались, растрачиваясь в неравной борьбе со стихиями, так что порой представлялось ему, что он сходит с ума, и приходилось напоминать себе самому, чтобы в самом деле не лишиться рассудка:
— Нет, душа человека есть тайна, и как бы далеко ни отшатнулся от прямого пути заблудившийся, как бы ни ожесточился чувствами даже самый невозвратимый преступник, как бы твёрдо ни закоснел в совращённой жизни своей человек, но, если попрекнуть его им же самим, его же достоинствами, опозоренными и загубленными им же самим, в нём невольно поколеблется всё и он весь потрясётся.
И уже навсегда озарится он жаждой и желанием творчества, направленного к исполнению единственной цели: возродить и поднять человека. Он обрёк себя напоказ в заразительных образах, как нелепа, страшна и опасна вся эта тёмная братия, ослеплённая богатством и чином, в своём самодовольном ничтожестве, как помрачён разум тех раболепнейших тварей и глупейших начальственных рож, которые сами себя одурманили фантастической магией генеральского чина, как помертвела душа, ослеплённая ненасытной жаждой приобретенья, как ничтожен русский хороший образованный человек, погрязший в бездействии сладких речей о будущем благе всего человечества и в особенности о разных дорогах, непременно ведущих к нему. Ему возмечталось своим злым и язвительным хохотом образумить всех одурманенных, ослеплённых и впавших в соблазн. Его повела через этот чудовищный сон одна величайшая мысль: возвысить своих соотечественников вещим словом своим до самоотверженья и вседневного неброского героизма, который заключается единственно в добрых делах.