Совесть. Гоголь
Шрифт:
От этих внезапных признаний ему сделалось жарко. Он пошарил дрожащей рукой, собираясь поослабить туго повязанный галстук, однако тотчас об этом забыл и возбуждённо произнёс:
— Ненависть? Что ж ненависть? Это всем так показалось сначала! Далее в поэму вступит любовь! Любви, любви в первую голову надобно нынче учить человека!
Тургенев спросил с удивлением:
— Вы говорите: учить надо любви? Да что же можно любить, что можно было бы оправдать в наше странное время в России?
Он не нашёлся тотчас ответить, волосы упали на лоб и мешали ему, но он не догадывался отбросить пряди назад и сквозь них, раздражаясь всё больше, забывая завет о прощении,
— У нас предовольно горячих любителей поговорить о справедливости, о свободе, о равенстве, даже о братстве, о добре и любви. Горячие любители от души дивятся этим превосходным вещам, гордятся своей честностью, своей невиновностью в нашем общем позоре бесправия и нищеты, порой разглагольствуют с самой искренней теплотой и с почтительным уважением к своей собственной личности о самых возвышенных чувствах, особливо когда никто посторонний не может подслушать их крамольных речей и, стало быть, как у нас водится, донести, куда следует доносить обо всех крамольных речах, из одной приверженности к высшим властям, — и не делают для распространения возвышенного своего идеала ни полшага вперёд. Пассивность добра, пассивность честности, пассивность достоинства и благородства — вот что губит нас в наше время, да и во все времена, и не одних нас, вы мне поверьте.
Поразительно было то, что он слышал отчасти мысли свои, только облечённые в иные слова, однако как сам-то он попал в толпу тех, кто остановился на пустых речах о справедливости и добре? Вот где таилась ужасная загадка, которая сбивала его, и он вдруг напомнил, тряхнув головой, откидывая волосы набок:
— Активность, пассивность — какие слова! Согласитесь, что честность и сама по себе добродетель! Разумеется, из честности не нашьёшь сапогов, однако для чего же честности выставляться и потрясать на весь мир кулаками?
Рот Тургенева дрогнул, но не сложился в усмешку. Помолчав, с суровым видом подумав о чём-то, молодой проповедник с горечью произнёс:
— К несчастью, нынче мало быть только честным.
Он ощутил, как в нём с какой-то бешеной силой разжигалась вражда, точно адово пламя пылало, вражда, разумеется, не к тому, о чём он сам твердил уже много лет и что вложил во второй том необъятной поэмы своей, а к тому, какой именно смысл придавался его же собственным мыслям, вынесенным из горнила страданий, к тому смыслу их, о каком он до сей поры и не думал. Разве на это мечтал он направить своих соотечественников? Вовсе же нет! В праведном негодованье своём он хотел возразить, однако и рта не решался раскрыть, понимая, что шевельни он только губами, и уже ни за что на свете не сдержаться ему от греха.
В этот миг Тургенев внезапно поворотился к нему всем громадным телом своим, поджав под себя одну ногу, обхватив её левой рукой, подпирая правым кулаком подбородок, глухо и грозно выбрасывая слова:
— Всё это видел я сам, вот этими своими глазами.
Ах, как он был благодарен за то, что так кстати перебили его, что не дали ему согрешить, что предоставили благую возможность смолчать, отдохнуть и захватить себя в руки!
Он нашарил стул, сел, согнулся дугой и принудил себя терпеливо и обдуманно выслушать всё, что бы ни сообщили ему, а Тургенев глядел странно, поверх его головы и с тихой скорбью повествовал:
— В июне сорок восьмого был я в Париже.
У него сердце стиснулось от предчувствия ужаса. Париж, сорок восьмой год, вся
Он взметнулся, Тургенев же с хмурой задумчивостью помолчал, казалось, с минуту, огромный лоб покрылся мрачными тенями, лицо неожиданно возмужало, окрепло, в одних глазах таилась печаль, когда повторил ещё раз:
57
Париж, сорок восьмой год, вся эта безумная смута, кровь, солдатня и штыки... — 22 февраля 1848 г. во Франции началась революция, сопровождавшаяся кровопролитием; особенно жестоко было подавлено июньское (23 — 26 июня) восстание 1848 г. — массовое вооружённое выступление парижских рабочих.
— Да, в те дни я оказался в Париже.
Он собирал волосы со лба и висков, однако волосы вновь рассыпались. Он видел перед собой ещё одного человека, пережившего ужас безумия и способного об этом ужасе вспоминать. Озлобленность этого человека до того становилась понятной, что его собственная злость в ту же минуту прошла, лишь душа продолжала скорбеть: люди, люди, доколе же...
На руке Тургенева, стиснувшей крепко колено, побелели суставы:
— Когда стали возводить баррикады, я перешёл через Сену и долго ходил между повстанцами в блузах.
Он встрепенулся от неожиданности. Показалось невероятным, чтобы русский писатель, застенчивый, добрый, с мягким женственным ртом, которого всего час назад он почёл своим долгом подбодрить и который явным образом напускал на себя суровость перед ним, как мальчишка, поставленный перед грозные очи учителя, чтобы этот русский писатель по своей доброй воле как ни в чём не бывало разгуливал в толпе вооружённых бунтовщиков. У него против воли сорвалось с языка:
— Для чего вы попали туда?
Тургенев пожал большими плечами:
— Не знаю. Скорей всего потому, что трудно было усидеть дома. Там свершалась история, захотелось увидеть людей, дерзнувших бросить вызов истории, захотелось понять самому, до какой степени справедлива мысль барельефа. Я зашёл в один кабачок, чтобы послушать их разговоры, и понял, что они дрались за несбыточные мечты, многие не надеялись на успех, а были намерены умереть, потому что жить стало нечем. Все они жаловались на то, что их обманули. Один я в их толпе не был в блузе. Искоса поглядывали они на меня, предполагая, должно быть, лазутчика. Один подошёл ко мне со стаканом в руке и предложил выпить за демократическую и социальную республику. И что бы вы думали?
Он слушал с невольным, возрастающим интересом, содрогаясь от ужаса, тогда как глаза Тургенева вдруг потеплели.
— Другой остановил этого блузника. «Не неволь гражданина, — сказал он, — может быть, у него другой взгляд на вещи...»
Он с радостью подхватил:
— Вот видите! Его благоразумие спасло вас, может быть, от расправы!
Лоб Тургенева прорезала глубокая складка.
— Да, вы угадали, в сущности, всё это были добрые, честные, наивные люди. Они занимали половину Парижа и не разграбили ни одного дома, а между тем в их власти были колледжи, то есть дети аристократов, которые с ними обошлись так жестоко, а они не только не тронули их, но самые эти дома окружили охраной.