Совесть. Гоголь
Шрифт:
У Тургенева так и вздулись ноздри крупного носа, в лице проглянула глухая враждебность, тень презрения пробежала в глазах, напряжённый голос взлетел высоко и сорвался:
— Неужели не понимаете вы, чему покориться зовёте во имя этой вашей свободы от лени, от алчности, от эгоизма? Неужели не знаете, что насмерть забивают невинных и без суда отправляют в Сибирь?
Он видел, как тряслась огромная голова, как страшным огнём загорелись небольшие глаза. Он был поражён, до какого гневного возбуждения довели образованного и, без сомнения, хорошего, умного, доброго человека эти простые истины о необходимости духовного совершенствования, и не решался ни возразить, ни признаться, что гибель невинных и Сибирь без суда ему тоже довольно известны, и уже невозможно было предвидеть последствий собственных слов, и уже лучше было бы пожалеть о молодом человеке в душе и смолчать, уже лучше было бы проявить милосердие, уже надо было бы прежде всего примириться, чтобы друг друга
— Но это предмет слишком долгих речей, и по этой причине отложим его. Дело покамест, я думаю, в том, что мы все к тому же идём, только разные дороги у нас всех, а потому, покуда ещё не пришли, мы не можем быть совершенно понятны друг другу. Все мы ищем того же: всякий из мыслящих ныне людей, если только он благороден душой и возвышен чувством, уже ищет желанной законной середины, уничтожения лжи и преувеличений во всём и снятия грубой коры, грубых толкований, в которые человек способен облекать самые великие и с тем вместе пустейшие истины. Но мы все стремимся к тому путями различными, смотря по разнообразию данных нам способностей, свойств. Один стремится к тому путём религии и самопознания внутреннего, другой — путём исторических изысканий и опытов над другими, третий — путём наук естественноиспытательных, четвёртый — путём поэтического постигновения и орлиного соображенья вещей, не обхватываемых взглядом человека простого, — словом, разными путями, смотря по большему или меньшему в себе развитию преобладательно в нём заключённой способности. Видишь, анатомируя человека, что в мозгу и в голове особенно устроены для этого органы возвышенья и шишки на голове. Органы даны, стало быть, они нужны затем, чтобы каждый стремился своей дорогой и производил в своей области открытия, никакие возможные для того, кто имеет другие органы. Он может наговорить много излишеств, может увлечься своим предметом, но не может лгать, увлечься фантомом, потому что говорит он не от своего произволенья: говорит в нём способность, заключённая в нём, и потому у всякого лежит какая-нибудь правда. Правду эту может усмотреть только всесторонний и полный гений, который получил на свою долю полную организацию во всех отношениях. Прочие будут путаться, сбиваться, мешаться, привязываться к словам и попадать в недоразумения бесконечные. Вот по какой причине всякому необыкновенному человеку следует до времени не обнаруживать своего внутреннего протеста, которые совершаются теперь повсеместно, и прежде всего в людях, которые стоят впереди: всякое слово будет принято в другом смысле, и что в нём состояние переходное, то может быть принято за нормальное. Вот почему всякому человеку, одарённому необыкновенным талантом, следует прежде сколько-нибудь состроиться самому.
Тургенев с возмущением возразил:
— Состроиться самому? Это я понимаю. Однако ж состроиться самому, стремясь к середине, означает, по моему разумению, стремиться к посредственности. Нечего сказать, хорош окажется этот состроивший себя человек!
Он болезненно сжался, увидев, что неясно, сбивчиво выразил свою мысль и что по этой причине сам кругом виноват, что так превратно понимают его:
— Но всё дело в том, что под словом «середина» разумею я ту высокую гармонию в жизни, к которой стремится всё человечество, которая слышится несколько вперёд только людьми, преобладательно наделёнными поэтическим элементом, но никак не может обратиться в систему какого-нибудь стремления каждого человека. К такой середине идут не послаблением того и другого в той и в другой партии, напротив, к такой середине всякий своей дорогой идёт, но всякое усилие гениального человека в своей области усиливает приближение к такой середине всего человечества.
Тургенев воскликнул:
— Высокая гармония в жизни? Прекрасно! — Спохватился, попытался смолчать и даже стиснул зубы, но уже что-то посильнее его прорывалось наружу, принуждая говорить с накипающим гневом: — Вы не знали моей матери — она умерла. Я прочитал после её смерти дневник, который она вела на протяжении всей своей жизни, и сжёг его своими руками, чтобы никто не узнал, каким человеком была моя мать, потому что обязан ей жизнью. Она была страшная женщина, и, если бы я ей покорился, как она желала, она превратила бы меня в идиота своим разнузданным, диким, татарским деспотизмом! Как же после этого высокая гармония жизни? Какое уж там совершенство, когда речь идёт нынче о том, чтобы себя сохранить, чтобы сохранить в себе хоть что-нибудь, что бы походило на человека?
Он явственно слышал непримиримую, озлобленную ненависть сына, которому, вероятно, не было ничем иным вспомнить родимую мать. В самом деле, каким вещим словом поселить мир и прощение в душу этого от младенческих лет оскорблённого сына? Как заставить эти рубцы татарского деспотизма извечно не ныть?
А Тургенев пронзал его осудительным взглядом, точно вина за весь наш от века установленный деспотизм лежала на нём:
— Да вы кругом себя оглянитесь, вы, Гоголь! Взяточничество процветает, крепостное право стоит как стена, на первом плане казарма, суда нет, поездки за границу становятся
Он видел, что должен молчать, что речи его лишь ещё более разожгут возмущенье, которое он произвёл, однако молчать он больше не мог. Насупив брови, в нервном ознобе передёрнув плечами, он швырнул «Арабески» на стол:
— И эгоизм, и алчность, и злоба останутся навсегда, если сам человек от этих гадостей своей волей не отречётся, вопреки давящим на него обстоятельствам, как видим мы пример отречения в святой жизни великих подвижников! И мы, все мы, честные, мыслящие, идущие впереди, должны подать нашим ближним пример бескорыстия, пример самоотвержения и любви! Тогда только ни рабство, ни деспотизм не станут возможны сами собой: они падут, оттого что никто, в согласии с совестью, не сможет угнетать, ненавидеть и грабить подобных себе, как никто не сможет оставаться холопом! А русский человек привержен к монархии, русский человек смирен и кроток по преимуществу, вы же сами твердите об этом!
Гнев и злобность Тургенева неожиданно, разом пропали, и негромко прозвучал печальный ответ:
— Да наш русский человек носит мозги набекрень, как и шапку, что ж, и нам теперь в дураки?
Эти слова возмутили его своей грубостью, но и в них он заслышал какую-то правду, горькую правду к тому же, в которой не хочется пока что признаваться себе, и лишь силился смягчать и смягчать свою речь, и от этого она зазвучала слащаво, и эта слащавость ещё более раздражала его, когда он сказал:
— Народ не с вами.
Становясь всё спокойней, Тургенев, казалось, вслух размышлял, не оттого, что хотел размышлять, а оттого, что его принуждали:
— Что ж, надобно искать дорогу к нему, и тогда, если все честные люди объединятся с народом...
Он перебил, перепрыгивая из противной слащавости прямо в угрюмость:
— Сперва надобно сделаться честными! Да, умный человек не может не думать в такое время, когда раздаются вопросы, так же важные для человечества, и всё, что по поводу народа теперь говорится, умно, справедливо, местами и глубоко, но почему же предаваться исключительно пристально-близкому созерцанью того предмета, которого нельзя как следует разглядеть вблизи? Хвост и узлы этого дела сокрыты во многих, по видимости, побочных предметах. Нужно попристальней оглянуть всё. Для умного человека мало войти в один тот круг, в который введены уже публика и журнальное прение. Умному человеку нужно что-нибудь знать из того, о чём публика ещё сегодня не говорит, чтобы знать хотя на два дня вперёд о тех вопросах, о которых пойдёт речь потом. Иначе останешься в хвосте, а вовсе не наравне с веком.
Вдруг остановился, подумав, что и эти мысли могут быть приняты молодым человеком в виде намёка на то, что именно себя самого почитает идущим далеко впереди, и поспешно прибавил, бросив на Тургенева пристальный взгляд:
— Положим, идти выше своего века только возможно какому-нибудь необъятно громадному гению, однако ж стремиться встать выше журнальной верхушки своего века есть непременный долг всякого умного человека, если только умный тот человек одарён какими-нибудь действительными способностями, — И вновь заспешил выставить всю свою главную мысль до конца: — Однако ж не позабывайте никак, что нынче всякий из нас более или менее строится, вырабатывается, так что никто не может быть совершенно понятен другому и употребляет такие слова и понятия, которые у одного значат не совсем то, что у другого. По этой причине, прежде чем пускаться по всем этим современным вопросам в споры и прения, надобно выработать, состроить себя, то есть сначала надобно сделаться честным, способным на деятельное добро, чтобы, первейшее дело, хотя верно один другого понять, а не запутывать эти вопросы, важные для всего человечества, всё новыми и новыми спорами.
Голос Тургенева прозвучал с особенно какой-то почтительностью, словно уж очень не хотелось обижать человека, которого глубоко уважал да с которым никак согласиться не мог, не выработав, должно быть, довольно себя:
— Такие честные среди нас уже появились, и не так мало их, как вы, может быть, полагаете, живя вдали от людей, и, между прочим, не одного из числа их воспитала ваша поэма. Помню, как мы собирались за стаканом пустого чая и перечитывали, перечитывали её, затверживая почти сплошь наизусть. Своей жаркой кровью она питала в нас ненависть... да, вот именно: ненависть ко всему старому порядку вещей!