Советская литература: Побежденные победители
Шрифт:
Философский пессимизм, явленный в Тени, в Драконе обрел особое свойство: он, как ни странно, оптимистичен, продолжая учитывать права пессимизма. Не оттого ли Тень долго была счастливее на театре, чем Дракон? Разочарование, даже и безысходность — в конце концов Бог с ними, тем более критика поспешила разобъяснить: в Тени разоблачается мир наживы и чистогана, их мир. Но чтобы сама Победа, коей приличен только мажор, выглядела вот так?..
Ученый — бежит. Ланцелот, одолевший Дракона и подло преданный теми, кого он освободил, — возвращается. Но как неубедителен этот вариант хэппи-энда: «В каждом
Между прочим, люди, лично знавшие деликатную доброту Евгения Шварца, не зря бывали шокированы, читая посмертно изданную дневниковую прозу, писавшуюся долгие годы: Живу беспокойно… (1990), Телефонную книжку (1997). Настолько жестки оказались иные характеристики тех, с кем Шварц дружил и кого почитал. А это и была безыллюзорность, пробуждавшаяся и пробудившаяся; не перечеркнувшая любви и почтения, но давшая характеристикам объемность характеров, собственной доброте — твердость нравственного отбора…
Шварца и Грина выручала — по-разному — сказка, уводя от постылой реальности или поднимая над ней. Казалось бы, Михаилу Михайловичу Пришвину (1873–1954) тоже сказочно повезло с природой его надвременного дарования. Мастер языка, которому Горький признавался, что ему самому подобное мастерство недоступно, почти пантеист в своих тайных сношениях с матерью-природой, в молодости Пришвин увлекался богостроительством, знакомствовал с Мережковским, а «самым близким» для себя человеком считал Василия Розанова. Да уже сами названия его ранних произведений: В краю непуганых птиц (1907), За волшебным колобком (1908), У стен града невидимого (1909) дают представление о направленности духовных поисков — сквозь современность ко граду Китежу, сквозь христианство — к язычеству.
В советские годы Пришвин, отнюдь не прекративший — при всех переворотах сознания — философских исканий, стал тем не менее (во многом из-за того, что удавалось печатать не все сочиненное) восприниматься как записной этнограф-фенолог-природовед. И название книги Календарь природы (издана в 1937-м) как бы подтверждало эту его репутацию — неадекватно содержанию, но закономерно. «…Я почуял, как далеко-далеко уходит мое искусство от того, что от него официально требуют», — вспоминал Пришвин в 1952 году о том, что им было почуяно, в сущности, уже давно. И не это ли заставило бывшего мережковца и розановца сделать насильственную попытку приближения к канонам соцреализма? Стать или хотя бы считаться попутчиком — вот еще одно амплуа, на сей раз называемое без риска: это понятие, как и, скажем, «столбовая дорога», если вначале и выглядело метафорой, то потом стало термином. Обозначением принадлежности того или иного писателя к целой группе.
Во всяком случае роман Осударева дорога, задуманный, даже начатый еще в 1906 году и опубликованный лишь посмертно, в 1957-м, оказался противоестественным симбиозом размышлений о духовном пути к возрождению, о Боге и Дьяволе с жанром производственного романа, да еще живописующего строительство Беломорско-Балтийского канала.
По счастью, остались пришвинские Дневники (издававшиеся поочередно с 1991 по 1999 год), где внутренняя свобода, выразившаяся и в суровом анализе собственной слабости, не урезана ни страхом, ни житейской суетностью, — чего (говоря о последнем соблазне) не скажешь про уже цитированный Дневник Юрия Нагибина. Вероятно, лучшую книгу плодовитейшего прозаика, автора неисчислимых рассказов, повестей, киносценариев, именно здесь, в Дневнике, обнажившего с максимально доступной ему откровенностью и меру дарованного таланта, и то, как,
Попутчику Пришвину все же оказалось не совсем по пути с теми, к кому он был не прочь примкнуть. Со «столбовой дороги советской литературы» его легонько отпихивали на обочину, и весьма характерной кажется такая мелочь. Генеральный секретарь Союза писателей Фадеев, объясняя Александру Борщаговскому, очерненному было как «безродный космополит», но написавшему роман Русский флаг во славу отечественного флота (издан в 1953 году), почему не сумеет прочесть рукопись, роняет в свое оправдание: «Я старика Пришвина год обманываю. Не успеваю». Старику осталось жить всего ничего, но — есть дела поважнее.
Однако пора конкретизировать свежеупомянутое понятие:
«Под попутчиками партийные документы и марксистская критика понимали отряд (! — Ст. Р.) писателей, отражавших идеологию советской мелкобуржуазной интеллигенции, которой свойственны были значительные политические колебания, но которая тем не менее стремилась к сотрудничеству с пролетариатом». А можно — даже логичнее — перевернуть: «которая стремилась к сотрудничеству, но тем не менее…». Это — из Литературной энциклопедии 30-х годов, и в данный отряд зачислялись — если назвать только тех писателей, о которых у нас уже шла речь — Сельвинский, Тихонов, Луговской, Федин, Леонов, Бабель, Каверин, Пришвин, Олеша, Катаев, Багрицкий, Эренбург, Алексей Толстой, Пастернак. Одно время — даже Горький. Даже Маяковский, которого это раздражало: «Но кому я, к черту, попутчик? / Ни души / не шагает / рядом». Однако — не Мандельштам, не Ахматова, не Булгаков, не Заболоцкий.
Это — враги, и характерен диалог, записанный женой Булгакова. Стихотворец, единственной гордостью которого останется текст песни Вечер на рейде, встретив Михаила Афанасьевича в памятном 1937-м, поразится, что тот еще жив или, вернее сказать, цел: «Позвольте!! Вы даже не были в попутчиках! Вы были еще хуже!..». «Ну, что может быть хуже попутчиков», — отзовется Булгаков, по словам Леопольда Авербаха, главаря РАППа, и впрямь «не рядящийся даже (даже! — Ст. Р.) в попутнические тона». Отзовется, отличнейше зная, что «может».
Из той же энциклопедии:
«Творчество Мандельштама представляет собой художественное выражение сознания крупной буржуазии…» (В отличие, значит, от «мелкобуржуазных» Бабеля или Багрицкого.) «Ахматова — поэтесса дворянства, еще не получившего новых функций в капиталистическом обществе, но уже потерявшего старые, принесенные из общества феодального». «Весь творческий путь Булгакова — путь классово-враждебного советской действительности человека».
Звучит как заключение следователя НКВД или как приговор «тройки» — что не метафора и не гипербола; вот настоящее заключение по делу «врага народа», арестованного в 1938-м: «…Заболоцкий являлся автором явно антисоветских произведений, использованных участниками контрреволюционной организации в своих враждебных целях».
Известен обычай советской власти превращать в политическое дело учуянную ею чуждость писателей канонам соцреализма. Насколько чутье не изменило ей в случае с Заболоцким, всю жизнь чуравшимся политики? (После лагеря — до степени крайней осторожности. Впрочем, сама по себе философская отстраненность многих его стихотворений заставила Пастернака однажды сказать: «Николай Алексеевич, да, оказывается, я по сравнению с вами — боец!»)
По-видимому, никогда не прекратятся споры: поздний Заболоцкий, в чьем творчестве возобладал «холод», не отступил ли от своей молодой экспрессионистской манеры под влиянием страха? Во всяком случае женщина, короткое время бывшая его женой, попросту предположила, что обретенная Заболоцким «классическая форма» — испуганная дань партии и цензуре, которые исконно недоверчивы к авангарду. И вспомнив книгу Столбцы (1929), можно предположить, что она не совсем не права: многие так и думают, тем более что в зрелости Заболоцкий отредактировал, причесал этот ранний шедевр, сделав это и вправду напрасно.