Современная венгерская проза
Шрифт:
Женщина поглядела на меня испепеляющим взором. Возможно, ее разозлили не мои слова, а то, что я вообще осмелилась раскрыть рот. Не знаю, замечали вы или нет, но я замечала, и не раз: самые ярые враги женского равноправия — женщины, занимающие какой-нибудь важный пост.
— Больше мне нечего добавить, — сказала она, всем видом своим показывая, что дело окончательно решено. Но тут ее придержал за руку тонкий черноволосый человек с пилорамы.
— Я вот что скажу, — произнес он, — мы дадим им опилок.
Строгий пучок волос прежним раздраженным тоном изрек:
— Будьте любезны, товарищ Вегвари, предоставьте мне тут решать. Это не партийное дело.
— Да, согласен, это не партийное дело, — еще более раздраженно сказал до сих пор хранивший спокойствие человек в бараньей шапке, — это дурацкое дело. Постыдно дурацкое.
В этот момент в ворота завернул наш «зетор».
— Да, но все дурацкие дела в отсутствие
Наш водитель, еще молодой человек, готов был лопнуть от злости: ему дали и «супер», и калийные удобрения в совершенно рваных мешках, чуть ли не насыпом, к весне удобрения затвердеют в камень, — их придется разбивать киркой, и тогда уже это и дерьма стоить не будет, чтоб им повылазило, ведь на складе сказали, что получили в таком виде с железной дороги, на железной дороге сказали, что получили в таком виде из главного распределителя, в главном распределителе сказали, что получили в таком виде с завода, виноватых нет, но ведь ему-то не все равно, ведь он должен не только довезти удобрения до места, но еще и внести их в землю весной, мать вашу ядри, вот взять бы да заставить того, кто ими так распорядился, помахать киркой и внести их в землю, да сделать вычет из зарплаты за этот немалый ущерб, и вообще, за что получает зарплату такая скотина, пусть сам платит, да, сам, вот тогда бы и получил по заслугам… Ядри его в корень!..
В конце концов Дюле удалось прервать это бурное словоизвержение.
— Э, откуда у меня печать, я везу это дерьмо по постановлению. Вот и получилось: хочешь — ешь, не хочешь — не ешь, — другого не получишь…
— Ну, тогда это не в нашей власти, — сказала женщина. — Всего хорошего! — И заспешила прочь.
Вегвари только рукой махнул. «Не в нашей власти! Ишь, владыка какая!» Товарищ Драбек ухмыльнулся, но осторожно — а вдруг заместитель управляющего обернется, — его ухмылку можно было расценить и как одобрение, и как неодобрение. Вегвари наклонился, подхватил мешки.
— Ну, пусть тогда это будет в нашей власти! Пойдемте, самые сухие опилки около пилорамы, мы в два счета набьем мешки.
— А неприятностей у нас не будет? — спросил товарищ Драбек, то и дело поглядывая на стеклянную дверь конторы.
— Ну так оставайтесь здесь и поразмышляйте! А то идите и попросите у нее «ожидаемости»! — громко рассмеялся Вегвари. — Это вы ей хорошо ввернули! Ей-богу, хорошо. Вот уж потешили душу. — Это уже было адресовано мне.
И действительно, все то время, пока мы набивали мешки, человечек в фуфайке, с метром в руке, неподвижно стоял на том самом месте, где мы его оставили. Если он пойдет прямо в контору, что тогда скажет Вегвари? Если подойдет к нам и станет рядом, как бы заодно с нами, что тогда скажет заместительница? А так он сохранял за собой возможность, если начальница вдруг выйдет, мигом подскочить к ней, мол: вот, пожалуйста, я им говорил! Товарищ Драбек разрешил неразрешимое: так и стоял, не шелохнувшись, на одном месте, вроде бы и с нами заодно, и вместе с тем как бы ожидая приказа: бегом к конторе марш!
Но женщина больше не показывалась, хотя могу поклясться, что она не спускала с нас глаз и, наверно, уже прикидывала в уме, как она доложит обо всем этом управляющему. Мне не хотелось бы оказаться на месте товарища Драбека, ведь бедный дурачок явно просчитался, — точно так же, как нас, заместитель управляющего «взяла на заметку» и его.
Наконец мы погрузили мешки на машину, но, когда хотели расплатиться, Вегвари любезно отпустил нам страшную непристойность и добавил: «Опилки не мои, а предприятия, а предприятию вы заплатить не можете, и вся недолга. Остальное я потом забороную. — Он широким жестом обвел лесопилку. — Благо, здесь есть что бороновать».
Когда мы достигли первой деревни по дороге домой, снегопад перешел в метель, и тут, словно по сигналу, заглох мотор. Мы немного подождали, потом потихоньку спустились наземь и зашли в корчму. Заказали глинтвейн, но даже в нем ощущалась кислятина. Снег валил уже так густо, что мы едва могли различить стоявший всего в двадцати шагах наш тягач. Прошло полчаса, час, несколько часов, мы заказали еще литр глинтвейна. Наконец вошел наш водитель, по уши в машинном масле. В чем дело? Да ни в чем. Во всем. Вам, конечно, нельзя, вы за рулем, но, может, все же пропустите стаканчик? Хо-хо! Можно? А можно ли, чтобы только что из капремонта мотор имел такой вид? А ведь кооператив подмазал заведующего мастерской. Ну, да и не мы одни подмазываем. Все подмазывают. Да так, что на мотор, похоже, и смазки не
Когда мы тронулись дальше, было уже темно. Снега навалило столько, что за деревней он лежал барханами, словно зыбучие пески, кое-где мы с трудом преодолевали заносы, мотор натужно ревел, свет фар упирался в белую клубящуюся стену, и лишь изредка выхваченные светом из темноты склоненные ветви говорили о том, что мы еще на дороге. На переднем плане обозначался силуэт нашего водителя в ушанке, уши ее не были опущены и. болтаясь, торчали в стороны, словно буквы Н в формуле бензола.
Мы лежим плашмя на мешках с опилками и смотрим вперед, вино пока еще согревает.
— Почему у «зетора» нет хотя бы маленькой кабинки для водителя? — спрашиваю я.
— Так дешевле, — отвечает Дюла, но я чувствую, что мысли его бродят далеко-далеко.
— О чем ты думаешь?
— О том, как хорошо, что ты такая, какая есть. Что вот сейчас ты лежишь рядом со мной в такую погоду и ни словом меня не попрекнула. И вообще! Понимаешь! Я не хочу размусоливать свои чувства. Здесь и наш холм, и то, что после всего этого ты все равно самая ласковая и нежная на свете. И Иван тоже, — на что ты была способна ради него. И твои движения, когда ты работаешь рядом со мной в нашей маленькой лаборатории, в нашей мельнице-чудеснице и вместе со мной веришь в то, на чем остальные давно поставили крест. И как ты приподнимаешь левую бровь, когда удивляешься, и твои тонкие лодыжки, мне так и кажется, что я все время вижу их сквозь твои сапожки; чистые, трепетные губы… Наверное, нельзя, невозможно выразить, как это — когда вдруг покачнется под тобою земля, когда все разом станет серым, когда хриплые голоса закаркают: чего ты добиваешься здесь, в этой дыре на краю света, со своими жалкими пипетками, самодельными штативами, фильтровальной бумагой и пивными бутылками — вот смехота! — для питательных сред? А анализ на содержание микроэлементов с помощью травинок? И неопрятный тренировочный костюм вместо белого халата. Твоя жестяная печка на опилках годится разве что для дрянного трактира — слышишь, как шипят и потрескивают на ней плевки выписывающих ногами кренделя пьяниц-сквернословов? И ты хочешь угнаться за современными лабораториями, где и белые халаты, и центральное отопление, и фотометры, и международный обмен информацией?! Ты скоро состаришься, начнешь поигрывать в ульти и тарок и будешь заливать винцом остатки своих давних мечтаний. В такие минуты я гляжу на тебя, а когда тебя нет рядом, воссоздаю твой образ в себе — для меня нет ничего проще, и я могу не только видеть, но и чувствовать тебя, слышать твой чуть-чуть ребяческий голос, ощущать ладонями твои короткие белокурые волосы и, хоть это и невероятно, даже чувствовать эту белокурость — и я думаю: «Эта изумительная, чудная, прекрасная женщина — твоя, твоя и сейчас, когда она, не догадываясь о твоих мыслях и отвернувшись, озабоченно рассматривает на свет содержимое пробирки, и стократ твоя, когда наступит ночь и ты ощутишь рядом ее жгучее стройное тело и сам станешь таким же прекрасным и солнечно благоухающим, как она, ведь ты сольешься с ней в одно целое!» И я чуть ли не умираю от любви к тебе, даже не смею больше на тебя смотреть. И, ликуя в глубине души, я кричу про себя — никто, даже ты, не услышишь этого: «Милая, дорогая, единственная моя любовь, моя льнущая, горячая, беззаветная, стройная прелесть моя, бархатистая кожа, аромат разогретого солнцем луга, серьезные глаза, длинные, упругие ноги, трепетные губы, великолепные зубы, нежные руки с сильными пальцами, объятия на жизнь и на смерть, девичья грудь, гладкая спина, — сладость моя! Нет, я уже не на краю света — я в самой его середине. А мои пивные бутылки — уже не бутылки. а палицы, ими я пробью путь своим мечтам. И в любом случае никогда от них не отступлюсь. Никогда. Так и ты останешься моей на всю жизнь, даже если бросишь меня, — даже тогда. Ты и мои мечты неразрывно сплелись воедино. Я вас уже не отдам, не могу отдать, потому что ты и мои мечты — это я. Вот и все».
Может быть, если держаться принятых шаблонов, мне следовало сказать: «Ну, хватит!», «Перестань!» или «Это уж чересчур!» — потому что это и вправду чересчур, нет во мне ничего особенного, я не такая, как Ирма Пацулак, но, к сожалению, и не такая, как Зизи, я конечно нахожу в себе много такого, от чего хотела бы избавиться, иногда столько, что показываю себе в зеркале язык, и не из пустого обезьянничанья, — но в эту минуту я и не пикнула, а лишь, теснее прижавшись к Дюле, чувствуя его дыхание, когда он говорил — запах вина не ощущался, только гвоздика, — с закрытыми глазами летела в белой кипени снегопада.