Современный грузинский рассказ
Шрифт:
Датуна сунул свои маленькие руки в рукава куртки, застегнул пуговицы; куртка была слишком длинна и широка. Руки утонули в рукавах, Датуна опустил глаза и принялся разглядывать вытертые полы куртки, болтавшиеся у самых ног. Потом выпрямился, одернул куртку, расправил плечи.
— Это ведь отцовская? — обрадованно спросил он.
— Теперь твоя будет, — мать подогнула рукава вовнутрь.
— А что наденет отец, когда вернется оттуда? — Мальчик не мог сдержать радостного смеха.
— Он новую привезет, Датуна.
Датуна чмокнул мать в щеку, направился к двери, открыл ее и уже с порога обратился к Валенти:
— А правда же, дядя Валенти, он бы не посмел ходить по ночам, если бы отец был здесь?
Он еще раз погладил кожу и вышел.
Тетка жила в другом конце деревни. Датуна радовался,
— Эй, Датуна! — окликнул его какой-то мужчина из своего двора: — Ты вправду ранил этого бешеного Шукрию?
— А что еще было делать, — ответил Датуна и огорчился, что его не спросили о куртке. — Вот, отцовская, куртка-то.
— Дай бог тебе счастья в жизни, Датуна.
— Дядя Григол, ведь если бы отец был здесь, Шукри не пришел бы?
— Не пришел бы, сынок, он и так больше не придет.
— Не придет, — повторил Датуна. — Красивая, правда?
— Замечательная, таких только две было во всем мире, одну носил в Петербурге Керенский, а другую Ладуша в Мерии.
Отец Датуны умер год назад. Датуна один не знал об этом. Мать говорила, что он уехал куда-то далеко. Когда мальчик спрашивал, куда уехал отец, все отвечали: «Туда». Датуна тосковал по отцу. Теперь он не помнил никого и ничего. Он шагал очень быстро и мечтал лишь о том, чтобы тетка как можно скорее увидела его в отцовской куртке.
Перевод А. Златкина.
ЛАЛИ БРЕГВАДЗЕ
УЛЫБКА МАНЕКЕНА
Кто-то стучался к ним в дверь, именно к ним. Такое случалось нечасто, соседка по квартире, как правило, всегда закрывала входную дверь и, когда раздавался звонок, семенила по коридору, считая своим долгом приветить каждого, кто пришел — к ней ли, к соседям ли, безразлично. Тем самым она создавала своеобразную иерархию в их скудном коммунальном мирке. Но вот уже несколько дней, как старуха не в духе и, видимо, забыла закрыть входную дверь. Дело в том, что с ней стряслась беда — пропали ее две любимые кошки. Она выпустила их погулять, а кошек и след простыл. Их украли, утверждала она, несомненно украли, они не могли по доброй воле уйти от хозяйки, которая в них души не чаяла. Удрученная горем старуха двое суток не покидала своей комнаты.
Вновь раздался стук, уже более энергичный, более настойчивый и вовсе неуместный.
Интересно, кто бы это мог быть?..
На лице жены в ту минуту выражалось пренебрежение ко всем в этом подлунном мире.
…Они помирились после вчерашней ссоры, после той ужасной, кошмарной ночи с трудом убедили друг друга, что между ними вновь царствуют любовь, нерушимый, скрепленный взаимной супружеской верностью союз и ничто не в силах его поколебать, что никто не застрахован от неурядиц в жизни и хоть днем с огнем ищи, не найдешь семьи, в которой не было бы мелких неприятностей, они же должны стоять выше мелочей и случайностей, мелочи быта не должны сбивать их с толку, ведь ни один из них не мыслит жизни без другого, о, сколько еще было выдвинуто подобных утешительных и спасительных доводов. Наконец они пришли к заключению, что во всем виновата эта проклятая страсть к вину, от которой следует избавляться, потому что у них растут дети и, кроме того, его ждет серьезная работа, ведь он уже давно тщетно пытается разрешить сложнейшую живописную задачу — с помощью глухих тонов добиться мажорной гаммы. Жена старается ронять его, сочувствует, помогает в меру сил. Трудно даже вспомнить, сколько раз чуть ли не до потери сознания она позировала ему обнаженной. Какая сила воли, какая выносливость, вряд ли это было бы под силу другой. К тому же она всегда знала, что в один прекрасный день он явится домой пьяный и разорвет в клочья полотно, в одно мгновение уничтожит то, над чем корпел месяцами. Подобное случалось, и не раз. А она продолжает позировать с рабской покорностью и терпением. Сидит и сидит… Она даже
После этой страшной ночи она не пошла на работу. Интересно, перевернули за нее табель? Выговор — это еще полбеды, вот как бы не потерять работу… Будь что будет, ничего уже не поделаешь, невозможно бесконечно думать об этом… Устала, выдохлась… Бедные дети… Как они безропотно встали, отправились в школу, словно всю ночь сладко спали… Конечно же, кто-нибудь перевернет ее табель, все знают, что у нее дети…
Безумная, поистине безумная была ночь. Утром они наконец забылись в горькой ласке, осыпая друг друга клятвами любви. И вот, когда они отрешились от всего земного, когда ими овладело одно-единственное ощущение безграничного счастья, к ним в дверь постучали.
Кому это вздумалось прийти в гости в такой час, так некстати, думала жена, вновь уверовавшая в любовь мужа. Ей сейчас принадлежали и радость этого дня, и воцарившийся в доме покой, и гармония возродившегося союза, — кто же хочет разрушить все это до возвращения детей из школы. Так думала она, поспешно застегивая пуговицы на халате и направляясь к двери.
А мужу было безразлично, придет кто-нибудь или нет. Он не придавал значения таким пустячным фактам, ибо в душе его и теле вечной болью жило нечто более значительное, жило само по себе, помимо его воли. Разве он не знал, какой неизлечимой болезнью страдал? Все несчастье заключалось в том, что ничем уже не помочь тому чувству неудовлетворенности, которое по пути движения кисти от палитры к полотну разрушало то, что рождалось в его представлении. Эти холодные цвета… На свою беду загорелся он страстью создать из них звучную гамму… Он кружил на месте, как человек, попавший в водоворот, и наверное, никогда не избавится от этой добровольной пытки. Мастерства ему недоставало или силы воли? А быть может, он старался разрешить слишком сложные задачи, взвалил на себя непосильный груз, но не хотел признаваться себе в этом. А венцом всему в конце концов бывали ночи, подобные предыдущей, после которых он сгорал от стыда и презирал самого себя. Одни называли это алкогольной патологией, считали болезнью, он же в душе питал презрение к свершенному и за внешней маской виноватого человека скрывал тускло мерцающую, обнадеживающую мысль о том, что все это залог новой жизни, что мучения непременно что-то дают душе; он все начнет сначала и достигнет того, о чем мечтал.
Жене, вышедшей в галерею (которая служила им одновременно и кухней), он крикнул вдогонку:
— Если это ученики, меня нет дома!
Он преподавал живопись в художественной школе, и, поскольку был дружен с учениками, они нередко захаживали к нему.
Но в дверях появился Шергил, с черной как смоль бородой, похожий с первого взгляда на лесного человека, но глаза… Глаза были так пронзительны, что художник прочел в них нечто значительное и прекрасное.
— Вы дома? — спросил Шергил вместо приветствия, потом, не снимая пальто, вошел в комнату, оглядел друга яркими, словно звезды, глазами и с безобидной иронией спросил: — Еще лежишь? — Потом сел в кресло и опустил голову. Нет, он не был пьян, как это ни странно, но он не пил сегодня ни капельки. — Ты что, болен? — снова спросил он и улыбнулся.
— Нет… — покачал головой художник и тоже улыбнулся мягкой, с примесью легкой горечи улыбкой.
Шергил почему-то отвел глаза, повернулся, оглядел комнату. В углу он заметил следы вчерашней стычки — стул с переломанной ножкой, осколки дешевого керамического блюда, клочок пионерского галстука, безжалостно уничтоженные картины, одним словом, кучка разорванных человеческих нервов — и поверх всего столь же безжалостно искромсанный портрет матери.
Тяжелый взгляд Шергила блуждал не по вещам, а по больной душе художника. Жена стояла в дверях молчаливым свидетелем немого диалога мужчин.