Сталин и писатели Книга первая
Шрифт:
Не просто глаза, но — могучие! Не просто добры, но — решительно добры!
Впрочем, прививка реального, увиденного («бугры голов») невольно сообщает черты относительного правдоподобия всему остальному — вымученному, мертвому.
О четверостишии, начинающемся строкой: «Уходят вдаль людских голов бугры…» Н.Я. Мандельштам в своей «Книге третьей» сообщает:
Это четверостишие было найдено мной и Харджиевым на каком-то черновике Мандельштама (кажется, черновик «Не сравнивай, живущий
И замечает по этому поводу:
Искусственно задуманное стихотворение, в которое О.М. решил вложить весь бушующий в нем материал, стало маткой цикла противоположно направленных, с «Одой» несовместимых и «Оде» враждебных стихов.
Замечание это в полной мере приложимо и к самой «Оде»: в ней тоже соседствуют — не просто даже соседствуют, а плотно примыкают друг к другу — противоположно направленные, несовместимые с «Одой» и даже враждебные заданному ее смыслу строки.
Контраст между строками, имеющими какую-то точку опоры в душе поэта, и строками, такой опоры не имеющими, разителен, даже если строки эти стоят рядом. Но при этом создается иллюзия, что они образуют единое художественное целое:
Пусть недостоин я иметь друзей, Пусть не насыщен я и желчью и слезами…Строки выразительные и сильные. Но рифмующиеся с ними следующие две строки, уже непосредственно прославляющие Сталина, как уже было сказано, просто пародийны:
Он мне все чудится в шинели, в картузе На чудной площади с счастливыми глазами.И само слово «картуз», которым обозначена сталинская фуражка военного образца, и «маловысокохудожественные» эпитеты (площадь — чудная, глаза — счастливые) — всё это убого до крайности. Но сила и выразительность предыдущих двух строк заслоняют эту убогость, даже как бы заражают эти убогие строки своей поэтической энергией.
Примерно то же происходит и в другом его стихотворении, где упоминается Сталин:
Если б меня наши враги взяли И перестали со мной говорить люди, Если б лишили меня всего в мире: Права дышать и открывать двери И утверждать, что бытие будет И что народ, как судия, судит, — Если б меня смели держать зверем, Пищу мою на пол кидать стали б, — Я не смолчу, не заглушу боли, Но начерчу то, что чертить волен, И, раскачав колокол стен голый И разбудив вражеской тьмы угол, Я запрягу десять волов в голос И поведу руку во тьме плугом…Тут не вполне ясно, кто они — эти «враги», которые могут лишить поэта «права дышать и открывать двери». Одно несомненно: опасность оказаться вновь в «подвалах Лубянки» для Мандельштама в то время, когда рождались эти строки (февраль 1937 г.), была гораздо более реальна, чем весьма сомнительная перспектива
Контраст между этим началом стихотворения и финальными его строчками — разителен.
Я говорю не столько даже о смысловом, сколько о художественном, поэтическом контрасте:
И налетит пламенных лет стая, Прошелестит спелой грозой Ленин, И на земле, что избежит тленья, Будет будить разум и жизнь Сталин.Поражают эти финальные строки в сравнении с предыдущими не столько даже тем, что такая концовка из художественной логики стихотворения не вытекает, сколько тем, что они — никакие, пустые, не наполненные. Что, кстати сказать, подтверждается версией, согласно которой у Мандельштама был другой, противоположный по смыслу, вариант последней, концовочной строки: «Будет губить разум и жизнь — Сталин».
Н.Я. Мандельштам в «Книге третьей» решительно утверждает, что истинным является именно этот вариант. Вот ее комментарий:
Последние две строки пришли к нему неожиданно и почти испугали его: «Почему это опять выскочило?» Возник вопрос, как это записать. Я предложила подставную последнюю строку, «…будет будить».
Совершенно очевидно, какой вариант отражал истинное представление поэта о том, кого он уже однажды назвал «душегубцем». (В стихотворении «Мы живем, под собою не чуя страны…» был такой вариант строки о «кремлевском горце»: «Душегубца и мужикоборца…»)
Антисталинская «эпиграмма» не была внезапным порывом, неожиданным взрывом минутного настроения. Отношение к Сталину у Мандельштама было вполне определенное, и он даже не старался делать из этого тайну. Откровенные свои суждения на этот счет не стеснялся высказывать в разговорах с людьми мало знакомыми, а то и совсем не знакомыми — сразу, при первом же знакомстве:
Устроившись, пригласила к себе на скромное новоселье Мандельштамов. Стали садиться за стол — глядь, Осип Эмильевич куда-то исчез. Куда он мог подеваться? Его не было ни у телефона, ни на кухне, ни в прочих местах. Наконец я догадалась заглянуть в кабинет к отцу.
Папа стоял посреди комнаты и с высоты своего роста с некоторым недоумением слушал Мандельштама. А он, остановившись на ходу и жестикулируя так, как будто он подымал обеими руками тяжесть с пола, горячо убеждал в чем-то отца:
— …он не способен сам ничего придумать…
— …воплощение нетворческого начала…
— …тип паразита…
— …десятник, который заставлял в Египте работать евреев…
Надо ли объяснять, что Мандельштам говорил о Сталине?