Станция Переделкино: поверх заборов
Шрифт:
Но зачем мне приходить в музей — все комнаты я и без экскурсий помню, с каждой, пожалуй, связано что-то из детства-отрочества.
Понадобилась схема нашего поселка с номерами дач — сказали, что есть она в музее Чуковского. Я прошел через кухню в комнату-офис — и вспомнил, как обнимал в комнате за кухней Марусю.
Это уж не из детства-отрочества, а скорее из юности.
Мне — пятнадцать, Марусе — восемнадцать или девятнадцать, но выглядит она взрослее, роскошное созревание уже состоялось.
Сначала все женщины были старше.
Маруся служила у Чуковских сторожихой, и ей полагалась комната в том же строении, где гараж, — ближе к воротам. Но в тот месяц, который вспомнился мне в музейном офисе, она подменяла отпускную домработницу и жила в даче, в комнате за кухней.
У нас с Чукером было развлечение — ежевечерние поездки на автомобиле в Москву. Но сначала внук читал что-нибудь страдавшему всю жизнь бессонницей деду.
Потом мы на руках выкатывали машину из гаража, заводили ее только на аллее.
Женя в положенный час шел наверх к деду, а мне оставлял не закрытым на шпингалет окно ванной. Я бесшумно влезал в него, на цыпочках проходил коридор, сворачивал на кухню, а у комнаты за кухней двери не было.
Мы с Марусей молчали. Но Корней Иванович все равно каким-то образом узнал о моих вечерних визитах. К женской красоте он не был равнодушен — и Женя сфотографировал деда с Марусей. Кто-то из присутствующих при съемке предположил, что Маруся теперь пошлет карточку жениху. Корней Иванович с легким раздражением сказал: “Ну почему жениху? Она пошлет фотографию отцу”.
Мне Корней Иванович ничего говорить не стал. А Женю спросил: как же получается, что Саша проникает в дом, если дверь заперта?
Александра Исаевича Солженицына тоже сфотографировали — рядом с окном в Женину комнату: он в белой рубашке с расстегнутым воротом, в брюках на ремешке. Бородка (кто только не называл ее шкиперской) солидности не придавала.
Сейчас, на похоронах Лидии Корнеевны, он сама солидность. Литературные генералы, что жили тогда в конце аллеи классиков, и при полном параде, со всеми флажками своими депутатскими и звездами геройскими, даже рядом с заматеревшим Солженицыным не встали бы.
Хорошо ли быть генералом (литературным), я уже никогда не узнаю. Но в то, что война (и литература, добавлю) слишком серьезное, как полагал Наполеон, дело, чтобы поручать ее одним генералам, я почему-то верю.
Женя в ушанке с иностранным клапаном (он еще женат был на Гале) держался на похоронах представителем клана Чуковских, словно позабыв, как ссорились они постоянно с Лидой.
Он мне позвонил незадолго до того, пьяный, — и ругал за мою заметку про Шуню Фадеева тоном литературного критика (“не получился у тебя «Гамбринус»”).
К Жене я специально подошел, держась подчеркнуто дружески, — чего держать обиду на товарища детства, тем более на похоронах родной его тети? Он сунул мне нехотя руку, глядя мимо меня.
И во мне сыграло злопамятство: сразу же вспомнил, как точно так же вел он себя на похоронах Шостаковича. Когда катафалк отъезжал от консерватории, Женя с горделивой водительской лихостью
Но он родственник этим знаменитым людям — чего я к нему придираюсь? Сам не знаю. Мы виделись последний раз. На похороны к нему я не пошел.
Корней Иванович первый заговорил о том, что жизнь в Переделкине — роман. И предсказывал, что кто-нибудь из полысевших внуков примется за такой роман в начале восьмидесятых годов.
Но мне кажется, что теперь, когда опубликованы дневники Чуковского, литературные услуги как полысевших, так и сохранивших волосы внуков вряд ли требуются.
Меня вполне устраивает мысленно вынутый мною из дневников роман, очерченный временем моего знакомства с Чуковским.
И, как ревностный читатель этого превратившегося в роман дневника, я увидел в нем и для себя посильный жанр — несколько пометок на полях, касавшихся моей жизни уже после смерти Корнея Ивановича.
Для того мы и общаемся со стариками, сами незаметно превратившись в стариков, — чтобы удлинить своей век погружением в глубь прошедшего.
Вместе с тем меня даже в нынешнем моем возрасте не увлекает фраза, что в России надо жить долго. Чаще впечатляют короткие жизни (Лермонтова, например).
Любопытнее показалось мне высказывание Корнея Ивановича — им ли самим сформулированное, услышанное ли от кого-то, ему-то было с кем на такие темы поговорить — о том, что в литературу трудно попасть, еще труднее в ней задержаться и почти невозможно остаться.
Жизнь в Переделкине подтверждает эту мысль метафорически. Особенность нашего поселка в том, что информация становится здесь метафорой. А метафора — информацией.
Глава вторая
Они жили на разных улицах нашего поселка, но встретились, словно это нейтральная полоса, на будущей Тренева напротив наших ворот — и остановились.
Старик Тренев еще жив (он умрет в мае, а сейчас март, снег мягкий, из него так легко лепятся снежки), и улица его именем пока не названа.
Все улицы в нашем поселке еще безымянны — все живы, кроме, разумеется, Гоголя и Лермонтова, но и улиц для них еще не прорублено через лес. Для Горького есть часть круга, но при всем авторитете Горького не затевать же ради него одного наименования улиц писательскими фамилиями.
Все живы и — по нынешнему представлению моему — молоды (Фадееву сорок четыре, а Катаеву на три года больше). Но я смотрю на них глазами пятилетнего ребенка — и не думаю об их возрасте, живу в своем.
Откуда мне, как и всем прочим, знать, что один из них через десять лет с небольшим пустит в себя пулю, ничего не добавив к своей писательской репутации, упрочив, однако, мужскую — и без того безупречную (чего не скажешь про общественную); другой проживет куда дольше, упрочит положение прижизненного классика — и, что бывает крайне редко или вовсе не бывает, превзойдет на девятом десятке себя молодого, но предвзятого отношения к себе не преодолеет?