Старое кладбище
Шрифт:
Ветер откуда ни возьмись поднялся холодный, подол ночнушки вокруг ног запутал; кардиган соскользнул с плеч. Вспомнилось так живо лицо Софушкино, ее голодные бездонные глаза – лицо полустертое и блеклое, а рот на нем живой, губы алые, а над верхней губой почему-то усики редкие, тонкие, топорщатся, как у жука. Софушка губами шевелит, причмокивает, из ее горла звуки утробные, как будто газы гуляют в мертвой плоти, как будто тело ее мертвое только что гнить начало, а не десятилетия назад.
Ангелина пополам согнулась, ей показалось, будет легче, если вырвет ее, но никак не получалось, рот вязкая горькая слюна заполнила, приходилось все время сплевывать, как пауку, который строит себе под потолком витиеватый прозрачный дом.
Такой ее и нашли – глаза открыты, на лице
Друзья Ангелины подтвердили, что выпить она любила – алкоголичкой не была, но редкий ее вечер обходился без бокала полусладкого. И только знакомая ее, случайная старуха, которая тоже пришла на многолюдные похороны, затерялась в толпе, стояла в стороночке, ни с кем не разговаривая, головой качала. Винила она себя в том, что произошло с Ангелиной.
На поминках приметила она в Ангелининой квартире, на серванте, старинную фотографию в красивой резной рамочке. На снимке была молодая девушка – загляденье какая красавица, но не совершенство ее черт привлекло внимание старухи, а тот особенный взгляд, который выдавал ей ушедших только наполовину, какой-то частью оставшихся среди живых. И девушка с фотографии как будто бы понимала, что старуха знает ее секрет, как будто бы глазами за ней следила, когда та по комнате перемещалась. Конечно, она никому не рассказала ничего. Во-первых, за сумасшедшую примут, потом проблем не оберешься, а во-вторых, и теперь она была в этом уверена, не стоило передавать дальше свой губительный рецепт. А то не ровен час, ухватится за него еще какой-нибудь одинокий романтик, потянет за эту ниточку, чтобы вызвать с того света чью-нибудь душу блуждающую, посадит себе на шею упыря, да так и пропадет, сгинет бесследно. Она-то сама старая, она так жить привыкла, отдавала отчет, что происходит, чем она расплачивается и что получает взамен. А так – мертвого лучше оставить смерти, а живого – наслаждаться тем, в сущности, мгновением, которое ему отведено в нескончаемом круговороте Вечности, уготовившем для каждого одну и ту же судьбу – однажды безвозвратно раствориться, быть перемолотым в пыль, в ничего не значащие частички информации. И разве что мертвой памятью осесть на пожелтевших фотографиях да сентиментальных воспоминаниях тем, кто пока противопоставляет себя, живого, надеющегося, этой безликой, бесчувственной и равнодушной Бездне.
В сущности, моя городская жизнь мало чем отличалась от лесной. Постепенно имя мое набирало силу, обо мне начали сплетничать – сначала соседи, потом их знакомые, а потом и по всему городу пополз слушок о моих дарованиях. Я по-прежнему нигде себя не рекламировал.
Друзья у меня так и не появились. Город меня разочаровал, оказался конфетой-обманкой в яркой обертке. Огромный муравейник, живущий по схемам, ни одного свежего взгляда, ни одной собственной мысли, только нагромождение шаблонов и стереотипов.
Мне всегда казалось забавным, что большинство людей мертвяков боятся и не знают о том, что сами они – мертвяки давно. Зомби, у которых в голове чужие мысли, они лелеют чужие мечты, хотят быть счастливыми чужим навязанным счастьем. Мертвая матрица, материя, лишенная смысла.
Приходила ко мне женщина, которая хотела деньги умершей матери найти. Мать перед смертью все свое скудное богатство в горшок глиняный сложила и зарыла в лесу у дачи, туда же отправился и перстень с изумрудом, единственная фамильная драгоценность. Еще и бравировала, сложенными в фигу желтыми сухими пальцами перед носом дочери трясла – сама лежит пластом, а в глазах такая силища, убила бы, если бы могла. Ничего, мол, тебе не достанется, всё со мной в могилу уйдет! Пусть лучше кто-нибудь когда-нибудь клад с деньгами моими отыщет, романтик какой-нибудь, или вообще ребенок, лишь бы не ты. Так и отошла в мир иной.
Дочь с мужем всю округу у дачи, где старуха гулять любила, перекопали – бесполезно, не нашли ничего. Только внимание соседей привлекли.
Но и старуха непростой оказалась.
Жила с родными, как кошка с собакой. Бывает так – с самого детства нет любви, одна вынужденная близость. Несчастливый брак, случайная беременность, потом осталась с малолетней дочкой совсем одна, годы голодные. Вроде и молодая еще, а вся красота и легкость растрачены. Пока дитя носила – распухла, стала широкой и плавной, как пятипалубный неповоротливый корабль, даже черты лица изменились. Лицо стало плоским, как у азиатки, да еще и пятнами коричневыми пошло. Разродилась, да так и осталась толстая да некрасивая, давали ей намного больше лет, да еще и вечное выживание сделало ее сварливой и глухой к маленьким ежедневным чудесам.
Не замечала она ни солнечных зайчиков, ни неба голубого, ни первую неосознанную улыбку дочери. Только плохое констатировала – вот спина опять болит, вот в трамвае нахамили, в магазине обсчитали, младенец опять по ночам кряхтит, сапоги прохудились, в них жижа ледяная хлюпает, а денег на новые нет. Всё только раздражало, казалось, что не живет она, а по болоту вонючему медленно бредет и с каждым шагом все глубже в топь погружается.
И дочь за всё это неосознанно винила – часто ловила себя на мысли, насколько бы проще ей жилось одной, если бы не надо было ни за кого отвечать. И все ей казалось, что подрастающая девочка недостаточно благодарна ей – ноги целовать должна была, а от нее одни убытки: то двойку очередную принесет, то колготки порвет, то разболеется. Дочь так и росла в этом тягучем ощущении вечного несчастия. К матери она была привязана, но в то же время боялась ее как зверя лютого, внутренне сжималась, когда в замке поворачивался ключ и та с работы приходила.
В подростковом возрасте начались проблемы – гормоны, ярость первого протеста, полное непонимание. Начались открытые ссоры. Дочь однажды в сердцах утюг в окно выкинула, чуть соседу, мимо проходившему, голову не разбила. Милицию вызвали, девчонку на психиатрический учет поставили. В другой раз деньги без спроса из материнского кошелька взяла, пошла в универмаг и кофточку себе новую купила. Мать ее потом за волосы оттаскала, а кофту ту ножницами изрезала и выкинула, чтобы проучить.
В семнадцать лет дочь сбежала замуж, буквально за первого встречного, и сменила один несчастливый дом на другой. Неосознанно потянулась к тому, кто мать ей напоминал, только будто бы усовершенствованную версию – целовал он ее, по волосам гладил, прижимал к себе во сне. Но при этом был таким же сварливым, с быстро меняющимся настроением, неблагодарным.
Мать и дочь много раз пытались что-то изменить в отношениях, но больше суток не выдерживали – кто-то срывался на обвинения, очередной диалог «за здравие» оборачивался некрасивой ссорой. За выяснением отношений так обе и постарели, но и в последние совместные дни вместо взаимного прощения продолжали выяснять, кто и в чем виноват. И вот горшочек с «богатством» отошел земле, а сварливая женщина осталась сиротой и на бобах.
Трудно мне было со старухой, не хотела она идти на мой зов. Черным зеркалом звал ее, землей могильной, зелье варил, кровь куриную лил на кладбищенском перекрестке, чуял ее мрачное присутствие, чуял, как тянутся ко мне ледяные ее руки, но ни слова не сказала она о заветном горшочке.
Колдун когда-то меня темной технике научил, как мертвого полонить. Древний рецепт из уст в уста в деревнях передавался колдуньями да ведунами, в тетрадки переписывался, в случае самой крайней нужды к нему прибегали. В Средневековье вызыватели так демонов и бесов запирали – оттуда и сказки о волшебных лампах с джиннами пошли. Считалось, что можно получить себе беса-помощника, пленив его, специальными заклинаниями заточив в сосуд или кольцо, как в тюрьму – зол будет дух, ненавидеть тебя будет, но никуда не денется, придется ему тебе век служить, пока сил хватит его удерживать.