Степь ковыльная
Шрифт:
— Как же покину я своего доброго коня? Ведь он-то и привез меня в Измаил.
Стоявшие вокруг Суворова заулыбались.
Потемкин продолжал упорно настаивать:
— Но ведь слава ваша ныне столь велика, ваше сиятельство, что везти ее на себе этому невзрачному коньку не под силу будет.
— Пустое изволите говорить, сударь. Не терплю хитросплетений лести, — отрезал Суворов. — Ну, а зачем мне этот арабский скакун с его знатной родословной? Не конь красит генерала, а генерал коня, — бросил Суворов насмешливый взор на изнеженное, напудренное лицо Потемкина и, не сдержавшись, кольнул будто острием шпаги: — А этак, сударь, следуя рассуждениям вашим, можно и до того дойти, как и сделал в оное время римский
Потемкин побагровел, поджал губы и в то же время обрадовался: «Бесподобно и прелюбопытно! Обо всем сегодня же напишу светлейшему. Пусть он сам разберется в сей басне о любимом жеребце кесаря».
По окончании парада полки вновь выстроились полукругом, и Суворов обратился к ним с краткой речью. Звонким, далеко слышным голосом он говорил то, что шло из его души и встречало горячий отклик в сердцах всех солдат, всех офицеров:
— Боевые друзья, доблестные товарищи по тяжким трудам ратным! Безмерные трудности стойко, непоколебимо перенесли вы. Ценой немалой крови куплена наша победа, — дрогнул голос Суворова, — но слава о ней в веках пребудет и николи не истлеет. И ту славу и впредь внуки, и правнуки наши, и даже дальние потомки, верю я, свято и нерушимо поддерживать будут.
— Ура, Суворов! Ура, ура!.. — пронеслось ликующим гулом по широкой площади.
Солдаты и офицеры бросились к Суворову.
— Никакой субординации, — брезгливо поморщился генерал-поручик Потемкин, обращаясь к молодому французу графу Ланжерону, прикомандированному к штабу Суворова. — Нигде так не расшатана воинская дисциплина, как в суворовских частях. Как нестройно прошли они на параде! Разве так надо соблюдать равнение и печатать шаг?
В тот же день отправил Суворов князю Григорию Потемкину донесение, в котором говорилось: «…Крепость Измаил, которая казалась неприятелю неприступной, взята страшным для него оружием российского штыка».
Возвратясь домой, в свое «бескрепостное», «бездушное» имение, узнал Позднеев, что хотя Екатерина II и изволила отозваться о взятии Измаила: «Свершилось дело, едва ли где в истории находящееся», — по вся честь этого подвига была приписана светлейшему князю Потемкину, «сердешному другу» императрицы. Он незаслуженно был осыпан почестями и наградами. А Суворову за этот беспримерный подвиг было присвоено всего-навсего звание подполковника Преображенского полка. Такая награда была похожа на прямое издевательство. Правда, полковником в этом полку считалась сама императрица, но подполковников имелся уже добрый десяток, в том числе и несколько фаворитов Екатерины II, пожалованных в этот чин «за личные заслуги», отнюдь не боевые.
Мало того, как только Суворов появился по окончании войны в Петербурге, императрица отправила его в почетную ссылку — инспектировать состояние русских крепостей в Финляндии.
XXIII. Восстание трех полков
Только что прошел веселый майский крупнокапельный дождь. Начина о смеркаться. Повеяло прохладой из ущелья, густо поросшего лесом.
Людно и шумно было около многочисленных землянок и офицерских палаток вокруг маленького поселка Григориполисского — «города Григория», льстиво наименованного так кем-то из начальства в честь светлейшего князя Григория Потемкина.
Уже почти два месяца с середины марта девяносто второго года здесь по приказу командующего Кубанской линией графа Гудовича неустанно трудились над вырубкой леса и возведением построек три донских казачьих полка, отбывавшие в порядке наряда службу. Вскоре кончался трехлетний срок этой службы, и их должны были сменить уже находившиеся в пути на Кубань три других полка.
Казалось
Меньше года Денисов и Костин отдыхали в своих станицах после подписания мира между Россией и Турцией. А в начале девяносто второго года было получено в станичном правлении предписание войскового атамана Иловайского о направлении Павла Денисова и Сергея Костина в полк на Кубанскую линию.
Прибыв в расположение полка, Денисов и Костин поселились в землянке и даже с весны не перешли в офицерские палатки: Денисов стремился быть поближе к казакам. И они стали относиться к нему с доверием и уважением — не так, как к другим офицерам.
В этот вечер при мерцании свечки Денисов читал вслух одно из переписанных им мест радищевского «Путешествия»:
— «Воззрим на предлежащую взорам нашим долину. Что видим мы? Пространный воинский стан. Царствует в нем тишина повсюду. Но можем ли назвать воинов блаженными?»
— Какое уж там блаженство! — уныло покачал головой Костин. — Одни воздыхания да печаль безысходная.
Денисов сказал недовольно:
— Да не прерывай ты, Сергунька, — и продолжал читать дальше, хотя все переписанное из Радищева давно уже знал наизусть: «Превращенные точностью воинского повиновения в куклы, отъемлются от них даже движения воли… Сто невольников, пригвожденных к скамьям корабля, веслами двигаемого, живут в тишине; но загляни в сердце и душу их… терзание, скорбь, отчаяние. Желали бы нередко они променять жизнь на кончину. Конец страданиям их есть блаженство…»
— Да неужто и во всем мире нет той страны, где простому люду дышалось бы вольготно? — задумчиво проговорил Сергунька. — Ты как-то сказал об Америке, что после долгой войны отбилась от подданства Англии. Разе ж и там люди плохо живут?
Денисов хмуро усмехнулся, ответил:
— Представь, и об этом Радищев пишет. — Он перевернул несколько страниц лежавшей перед ним тетради и прочитал негромко: — «Европейцы, опустошив Америку, утучнив нивы ее кровью природных ее жителей, положили конец убийствам своим новой корыстью. Заклав индейцев, злобствующие европейцы, проповедники миролюбия, учители кротости и корени яростного убийства завоевателей прививают хладнокровное убийство порабощения приобретением невольников куплею. Сии-то несчастные жертвы знойных берегов Нигера и Сенегала, отринутые своих домов и семейств, переселенные в неведомые им страны, вздирают обильные нивы Америки, трудов их гнушающейся…»
Послышался шум голосов, и вскоре в землянку вошли казаки. Тут были высокий, с окладистой светлой, точно льняной, бородой Никита Иванович Белогорохов, с ним статный, смуглый, похожий на цыгана Трофим Штукарев и еще трое: Прокопий Сухоруков, Степан Моисеев и Даниил Елисеев.
Вскоре после приезда в полк увидел Денисов, что Белогорохов, рассудительный, решительный, грамотный — был он сыном дьячка станичной церкви, — имеет большое влияние на казаков. Год назад он отличился при взятии турецкой крепости Анапа и был представлен командиром полка к пожалованию ему чина урядника и ордена Георгия, но генерал-аншеф граф Гудович положил резолюцию: «Удивлению достойно, как можно делать представление об этом казаке. Ведь Белогорохова временно исключали из станичного общества и три месяца пробыл он в тюрьме за дерзостное своеволие и ослушание начальства».