Стихотворения
Шрифт:
Впрочем, в частностях мало ли что можно подвергнуть замечанию и в чем можно поспорить с автором каждой книги. И в этой не все может быть принято беспрекословно. Случается автору передавать нам желания свои, упования за выводы и заключения непреложные. В общности, и отношении умозрительном, он почти всегда прав. В частных применениях, в действительности, он иногда ошибается. Везде виден человек, который духовными исследованиями над собою и жизнью доискался многого и дошел далеко. Но практический человек отстал. Взгляд его не всегда светел и верен. Когда дело идет о житейском, он не всегда прямо глядит ему в лицо, а с угла умозрительной точки, как, например, в письмах: "Русский помещик", "Сельский суд и расправа", а частью и в других письмах. Не все то сбыточно, что желательно. Недостаточно написать прекрасные идиллии и мечтательные проекты о неразрывном мире, чтобы возвратить золотой век на землю. В письме об "Одиссее" есть тоже слишком много поэзии, но не в художественной оценке подлинника и перевода; тут поэзия у себя дома. Все в этом отношении сказанное автором и поэтически прекрасно и критически верно. Но зато, когда он определяет действие, которое появление этого творения произведет на Россию, нельзя не признать, что автор слишком далеко заносится в область благонамеренных мечтаний: тут воображение критика строит воздушные замки и срывает золотые яблоки с небывалых дерев. Странно, что люди и сильные, более прочих противодействующие влиянию и господству заразительных понятий и укоренившихся привычек, часто сами подчиняются им и невольно падают в общие злоупотребления. Нет сомнения, что главный недуг нашего времени есть неуверенность и преувеличение. Все натягивают все донельзя. Все силятся набить цену на истину, как будто настоящая, внутренняя цена недостаточна. В наше время не довольствуются тем, что дважды два четыре: все ищут какой-нибудь придачи. В политике, в литературе, в нравственных и общественных вопросах, в художествах, в промышленности все силы, все стремления настроены, направлены к тому, чтобы удивить выведенным итогом так, чтобы дважды два было по крайней мере пять. Иначе и не стоит за дело приниматься. Это входит в понятия о прогрессе. Время идет вперед, а с ним должно погонять и самую истину. В свою очередь, Гоголь очень забавно и верно осмеивает эту общую кичливость, которая везде открывает Америку и каждое найденное зернышко раздувает в репу.
31
Книга итальянского писателя Сильвио Пеллико "Об обязанностях человека" (1834) появилась на русском языке в 1835 г. Вторично эта книга была переведена С. Дириным (родственником Кюхельбекера); получив рукопись перевода, Пушкин поместил к "Современнике" свою рецензию на нее (С, 1836, т. III).
После всего сказанного здесь, если спросят меня: хочу ли, чтобы Гоголь оставил навсегда прежние пути свои и шел исключительно по новому, который он проложил последнею книгою своею? скажу, не запинаясь: нет! я уверен, что между прежним Гоголем и нынешним может последовать и последует прекрасная сделка, полезная мировая. Он умерил и умирял в себе человека; теперь пусть умерит и умирит в себе автора. Пускай передаст он нам все нажитое им в эти последние годы в сочинениях повествовательных или драматических, но чуждый этой исключительности, этого ожесточения, с которым он доныне преследовал пороки и смешные слабости людей, не оставляя нигде доброго слова на мир, нигде не видя ничего отрадного и одобрительного. Гоголь во многих местах книги своей кается в бесполезности всего написанного им, — это неверно. Писанное им не бесполезно, а, напротив, принесло свою пользу; но оно частью вредно, потому что многими было худо понято и употреблено во зло. Он первый "Мертвыми душами" дал оседлость у нас литературе укорительной, желчной и между тем мелко-придирчивой. А за ним, подбавляя за подлинником, бросились унижать, безобразить человека и общество, злословить их, доносить на них. Все лица, выводимые на сцену последователями его, подлежали на поверку или уголовному суду, или по крайней мере расправе съезжего дома. Особенно на эти последние лица был большой расход, потому что они были более по силам многих. Что французские повествователи ищут вдохновения более в судебной газете, нежели в общей истории человечества и в сердце человека, это хотя прискорбно, но, однако же, понятно. Французское общество потрясено было ужасными переворотами; оно прошло сквозь огонь и кровь. В литературе его неминуемо должны отзываться волнение и брожение, заброшенные в нее событиями и действительностью. Но на нас, благодаря бога! не были еще посланы жестокие уроки. Отчего же нашей литературе быть лихорадочной и судорожной? Можно сказать, что ее не корчат внутренние, истинно болезненные судороги, а она корчит судороги. Здоровая, она прикидывается больной. По природе своей, по способностям миролюбивая и даже довольно простодушная, она сама щиплет, царапает себя, чтобы иметь случай искосить глаза и рот, взъерошить волоса на дыбы и казаться сердитою и страшною. Все это смешно, но все это может быть и жалко в последствиях своих. Обращаться с словом нужно честно, сказал Гоголь. Можно прибавить: и любовно. По словам одного из святых наставников: "Любовь долго терпит, милосердствует, не завидует, не превозносится, не гордится, не раздражается, не мыслит зла, не радуется о неправде, радуется же о истине, все прикрывает, всему веру емлет, все уповает, все терпит". Не только в проповедях и духовных размышлениях, но и в вымыслах воображения, в романе, в драме, в сатире, слово может быть проникнуто, пропитано духом примирения и любовью. Этого слова, в каких объемах ни было бы оно — вольному воля! — ожидаем от Гоголя, и более чем когда-нибудь мы вправе ожидать от него.
ПРИПИСКА
У нас во имя Гоголя подняли вопрос, не только литературный, но едва ли не политический. Мы большие охотники до возбуждения вопросов, особенно там, где вопрошать нечего. Но так уже суждено. Мы неутомимые и неугомонные вопросители. На лбу нашем, в виде родимого пятна, выставлен вопросительный знак. Разумеется, на все эти вопросы каждый отвечает по-своему: с точки воззрения своего, сочувствий своих, мнений, предрассудков, и так далее. А кто, и этот кто многочислен, отвечает просто наобум, так, здорово живешь. Из всех этих ответов рождается ужасная бестолковщина и путаница. Мы и это любим. Кто видит в Гоголе либерала, а потом — отступника; кто какое-то загадочное лицо, которое трудно разгадать. Ларчик, кажется, проще раскрывается. Гоголь писатель с отменным и высоким дарованием, но он не во главе и не из числа тех писателей, которые пробуждают вопросы политические и социальные. Он сам не думал и не мечтал о таком положении: на это положение натолкнули его. Он великий живописец, живописец ярких красок, кисти смелой и свободной, но не глубоко проникающей в полотно. Мастерски и удачно схватывал он некоторые черты человеческой физиономии, но именно некоторые, а не все. У него более частные, отдельные лица; но всего человечества, всей человеческой природы нет. Он не философ, не моралист, как великие комики и великие повествователи Запада! Творения сих последних — школа для всех народов. Мудрые уроки их переживут много поколений. Гоголь более местный живописец, и живописец определенного времени. Многое в современной ему России вырвал он, так сказать, живьем. Основательное образование, которое дает школа, и образование, которое позднее дается жизнью, недостаточно были в нем развиты и выработаны. Оттого и встречаются у него неровность, противоречия, недостаток полноты и стройности. Внешние, благоприобретенные запасы его были довольно скудны и в совершенной несоразмерности с богатством, с стремлениями и, так сказать, неутолимою жаждою дарования его. Он это чувствовал, сознавал; он этим внутренне страдал, и страдание это делает честь ему. Была с ним еще беда. Друзья и поклонники задушили его лаврами, которыми закидали его; с другой стороны, недоброжелатели и противники чуть не забросали его каменьями. Это не пугало его, но смущало, а вероятно, и раздражало его. Он был натуры нервной, впечатлительной, легковосприимчивой. Он слушался Жуковского и Пушкина, но не хотел бы огорчить и Белинского и школу его, если можно назвать ее школою. Непризванные хвалители, непризванные противники не умели спокойно оценить дарование его по достоинству. Все это доказывает не богатство литературы нашей, а совершенную бедность нашей критики. Уровень литературы нашей, разумеется за некоторыми исключениями, так невысок, что новое явление, врасплох поражающее нас чем-то еще небывалым, необыкновенным, сбивает нас с толку: при нем не соберемся мы ни с мыслями, ни
В некоторой печати нашей были пущены намеки на опеку, под которой будто бы держали Гоголя некоторые из его друзей. От этой опеки будто бы и вышли все литературные невзгоды, отступничества, ренегатства его. Тут, видимым образом, особенно разумеется Жуковский. Нечего и говорить, что попытки на подобную опеку не бывало. Все это выдумка и вздор. Но нет сомнения, что Пушкин и Жуковский хотя были искренние ценители дарования Гоголя, но вместе с тем были и строгие судьи: они руководствовали его не в выборе предметов, подлежащих его вдохновению, не в направлении, а часто в изложении мыслей его, в слоге, в правильности языка. Они поощряли его к новым трудам, к новым успехам, могли поддерживать, ободрять его в минуты уныния; но не туманили глаза его излишним фимиамом; видели в нем равного себе и так с ним и обходились; видели в нем брата, но не полубога. Однажды Гоголь обещал прочесть у меня новую главу "Мертвых душ". Съехалось несколько приятелей. Был ли он не в духе, не нравился ли ему один из присутствующих, не знаю, но Гоголь заупрямился и не хотел читать. Жуковский более всех приставал к нему, чтобы он читал; наконец, с свойственным ему юмором, сказал он: "Ну, что ты кобенишься, старая кокетка; ведь самому смерть хочется прочесть, а только напускаешь на себя причуды". Будь Пушкин еще жив, не будь Жуковский за границею по болезни своей и жены, и Гоголь, вероятно, под этою дружескою охраною, лучше и миролюбивее устроил бы участь свою литературную и житейскую. При них как они довольствовались мирным совершением подвига своего, так и он довольствовался бы дарованием, которое дал ему бог, не гоняясь за призраками какой-то далекой славы, которою точно будто дразнили его слишком усердные поклонники. Как бы то ни было, печать наша, как хвалебная, так и порицательная, вероятно, имеет на совести своей многое из того, что заволокло тучами последние годы жизни Гоголя, а может быть, и последний день ее.
На этот раз написал я Приписку до прочтения и проверки статьи, именно с тем, чтобы как-нибудь и невольно не поддаться влиянию прежних впечатлений и приговоров. Поступил я, кажется, хорошо. суждения или, правильнее, толки о Гоголе не подвинулись с того времени ни на шаг. Много было о нем писано, но ничего не сказано. Что же до меня касается, в новых суждениях моих, кажется, не ушел я вперед и не отступил. Часто встречаюсь с самим собою, даже несколько повторяю себя, но, право, не наизусть. Признаюсь, это меня радует. Помнится мне, что статья моя, особенно в том, где идет речь о Гоголе, никому не угодила, начиная с него самого. Но я и не думал угождать ему; хотелось мне выразить мысли и мнение мое, вот и все. Еще менее искал я угодить хвалебникам или порицателям: Гоголя. Неудача моя едва ли не успех. Она меняет служить указанием, что я попал на правду, что между двумя окраинами стал я посредине вопроса, если уже непременно нужно сделать из Гоголя вопрос.
Югенгейм, июнь, 1876
КОММЕНТАРИИ
Впервые литературное наследие П. А. Вяземского было собрано в двенадцатитомном Полном собрании сочинений (СПб., 1878–1896); в нем литературно-критическим и мемуарным статьям отведено три тома (I, II, VII) и, кроме того, пятый том содержит монографию о Фонвизине. Во время подготовки ПСС Вяземский пересмотрел свои статьи, дополнив некоторые из них Приписками, которые содержат ценнейшие мемуарные свидетельства. В то же время необходимо учитывать, что на характере этих дополнений сказались воззрения Вяземского поздней поры. Специально для ПСС он написал обширное "Автобиографическое введение". ПСС не является полным сводом произведений Вяземского; в последние годы удалось остановить принадлежность критику некоторых журнальных статей и его участие в написании ряда других работ (подробнее об этом см.: М. И. Гиллельсон. Указатель статей и других прозаических произведений П. А. Вяземского с 1808 по 1837 год. — "Ученые записки Горьковского государственного университета", вып. 58, 1963, с. 313–322).
Из богатого наследия Вяземского-прозаика для настоящего издания отобраны, как нам представляется, наиболее значительные литературно-критические работы, посвященные творчеству Державина, Карамзина, Дмитриева, Озерова, Пушкина, Мицкевича, Грибоедова, Козлова, Языкова, Гоголя. В основном корпусе тома выдержан хронологический принцип расположения материала. В приложении печатаются отрывки из "Автобиографического введения", мемуарные статьи "Ю. А. Нелединский-Мелецкий" и "Озеров".
Учитывая последнюю авторскую волю, статьи печатаются по тексту ПСС; исключение сделано для отрывков из "Автобиографического введения", так как авторская правка по неизвестным причинам не получила отражения в ПСС; во всех остальных случаях разночтения, имеющие отношение к творческой истории статей, приведены в примечаниях к конкретным местам текста.
В 1840-е годы творчество Гоголя находилось в центре литературной полемики. Вскоре после выхода в свет "Мертвых душ", 21 ноября 1842 года, Вяземский советовал Жуковскому написать статью о Гоголе: "Мы без боя уступили поле Булгариным, Полевым и удивляемся и негодуем, что невежество и свинтусы, как говорит Гоголь, торжествуют. Тут раскрылось бы тебе прекрасное поприще: говоря о "Мертвых душах", можно вдоволь наговориться о России и в рецензии на книгу написать рецензию на весь народ и весь наш быт. Одиссея Одиссеею, да и матушка Россия чего-нибудь да стоит, хоть епитафии. Между тем Гоголю нужно услышать правду о себе, а не то от проклятий и акафистов не мудрено голове его и закружиться, да и закружилась. Не забывай, что у тебя на Руси есть апостольство и что ты должен проповедовать Евангелие правды и Карамзина за себя и за Пушкина" ("Памятники культуры. Новые открытия. Ежегодник 1979". Л., 1980, с. 39). Жуковский не откликнулся на этот призыв, а несколько лет спустя сам Вяземский в статье "Языков и Гоголь" изложил свою точку зрения на творчество автора "Мертвых душ" и "Выбранных мест из переписки с друзьями".
Центральным теоретическим вопросом статьи явился вопрос о народности.
Отстаивая свое понимание народности от "притязаний" критики 1840-х годов, Вяземский пытается сохранить его в том виде, как оно сложилось в сознании писателей пушкинского круга.
В незавершенном черновом наброске <"О народности в литературе"> (1825) Пушкин, в частности, писал: "Но мудрено отъять у Шекспира в его "Отелло", "Гамлете", "Мера за меру" и проч. — достоинства большой народности" точно так же, как невозможно "оспоривать" эти достоинства у Vega и Кальдерона, "заемлющих" предметы своих трагедий из итальянски новелл и французских ле, у Ариосто или у Расина, берущего сюжеты из древней истории. "Напротив того, — продолжает Пушкин, — что есть народного в "Россиаде" и в "Петриаде", кроме имен, как справедливо заметил кн. Вяземский… Климат, образ правления, вера дают каждому народу особенную физиономию, которая более или менее отражается в зеркале поэзии. Есть образ мыслей и чувствований, есть тьма обычаев, поверий и привычек, принадлежащих исключительно какому-нибудь народу". Это пушкинское определение явилось итогом его переписки с Вяземским и дискуссии о народности в русской периодической печати 1824–1825 годов. Как и Пушкин, Вяземский чужд пониманию народности в ограниченном, одностороннем смысле. "Невозможно отделить, отрубить чисто народное от общечеловеческого", — утверждает он, — а те, кто "превратно и ограниченно понимают общечеловеческое", уклоняются от народного. И "разве Шекспир не тот же народный поэт в Англии, не та же литературная плоть и кровь ее в "Отелло" и в "Ромео", как и в других драмах своих чисто народных и туземно-исторических?". И еще. "По мне, все, что хорошо сказано по-русски, есть чисто русское, чисто народное… Неужели Жуковский, который нам передает Гомера, и еще греческим гекзаметром, а не размером песни Кирши Даниловича, должен по части народности уступить ему в отношении к форме, а, например, Хераскову, творцу "Россиады", в отношении к содержанию".
Дело здесь, разумеется, не в текстуальных совпадениях (возможно, Вяземский и не был знаком с черновыми заметками Пушкина), но во внутреннем согласии с той концепцией народности, которая сложилась в литературных спорах 1820-х годов.
Народность, по определению Вяземского, является отражением того живого, что есть в "духовной и нравственной жизни народа" и что "само собою пробивалось в общественных явлениях и в поэтических созданиях…". Он чрезвычайно высоко ценит Языкова, в песнопениях которого, близких по духу державинским, "мысли, чувства, звуки, краски преимущественно, если не исключительно, русские". Но одновременно он почитает и тех поэтов, которые "соединены общественными и международными сношениями и условиями, породнились взаимными порубежными переселениями", и еще в 1820-е годы проницательно предостерегал от "напряженной и пошлой восторженности" или "квасного патриотизма" в "Письме из Парижа в Москву к Сергею Дмитриевичу Полторацкому" (МТ, 1827, ч. XV).