Столь долгое возвращение… (Воспоминания)
Шрифт:
В другой раз встретилась я с писателем Александром Борщаговским, объявленным «злостным космополитом» и изгнанным из Союза писателей. Оказавшись без средств к существованию, Борщаговский вынужден был пойти работать на завод ради куска хлеба. И тогда к нему пришли трое его друзей-писателей: киевлянин Виктор Некрасов, харьковчанин Добровольский и москвич Константин Симонов.
— Не сходи с ума, — сказали они ему: — Немедленно брось свой завод — ты уже не мальчик. Вот тебе деньги, сиди дома и пиши.
Поймав мою горькую улыбку, Борщаговский спросил:
— Друзья Маркиша приходят к вам?
— Нет…
— Но деньгами они вам помогают? Если боятся это делать открыто, можно ведь посылать по почте под чужим именем?
— Нет…
— А как же X? — Борщаговский назвал имя
— Нет…
К концу 52-го кольцо вокруг нас стало понемногу смыкаться. В ночь под «праздник» 5-го декабря — День советской конституции — арестовали трех жен еврейских деятелей: жену писателя Нохума Левина, жену писателя Персова, жену бывшего директора ГОСЕТа Рабинса. Зная любовь властей к «предпраздничным» арестам, я с вечера ушла в гости к одной из подруг моего детства и просидела у нее почти до рассвета. Возвращаясь домой, я увидела в нашем освещенном окне силуэт моей мамы — она ждала меня. Неправильно поняв мамин жест рукой, я подумала, что за мной пришли, и бросилась бежать куда глаза глядят — гонимая животным страхом, не отдавая себе отчета в бессмысленности такого бегства. Несколькими часами спустя я вернулась домой — за мной еще не приходили.
В связи с разгоном Антифашистского еврейского комитета жена одного только Фефера была арестована вскоре после ареста мужа. Чем руководствовалось МГБ в данном случае, сказать трудно. Судьба Фефера, однако, весьма показательна. В 51-м году дочери Фефера — она оставалась на свободе и была сослана позднее, вместе с нами — велено было принести передачу для отца: костюм в полоску, галстук в клетку, кое-какие деликатесы. Мы, жены арестованных, все бурно обсуждали эту новость, считая, что дело наших, может быть, пошло к лучшему. Фефер, во всяком случае, был жив — потому что только он сам мог назвать конкретный костюм, определенный галстук, «еврейскую колбасу», которую он любил, находясь на свободе.
Я узнала, зачем понадобилась эта передача, несколькими годами позже — уже после моего возвращения из ссылки. Информация исходила из вполне надежного источника, который я не могу сейчас назвать — информатор жив и живет в СССР.
В 50-м году в Москву на гастроли приехал Поль Робсон, известный американский негритянский певец, с которым Фефер познакомился во время своего турне по Соединенным Штатам во время войны. На Запад, видимо, стали просачиваться слухи о судьбе еврейских писателей, и Робсон захотел проверить их: попросил устроить ему встречу с Фефером. Такую встречу устроили: Фефера привезли из тюрьмы в гостиничный номер Робсона. Можно предположить, что Фефер не сказал своему американскому другу, откуда он приехал и куда ему предстоит вернуться. Он добросовестно сыграл роль, порученную ему МГБ. Это, однако, не изменило его участи: он был расстрелян вместе с другими 12 августа 52 года.
16 декабря 52-го года мама позвонила ко мне на работу, попросила, чтобы я постаралась пораньше вернуться домой. Я отпросилась на полчасика раньше, и, вернувшись домой, не застала моего старшего сына Симона: в 10 утра его вызвали в районное отделение министерства государственной безопасности, и от него не было никаких известий.
Симон вернулся поздним вечером. Целый день продержали его в райотделе МГБ, выспрашивая, кто не прервал с нами связи из друзей Маркиша, с кем мы встречаемся. Под конец с Симона взяли подписку о невыезде из Москвы. Мне было велено явиться в райотдел МГБ в 10 вечера.
Отозвав меня в сторонку, Симон сказал мне, что на столе у следователя, снимавшего допрос, он заметил бланк «Анкеты на члена семьи изменника родины». И мы с сыном подумали об одном и том же: двумя годами раньше «по требованию трудящихся» в СССР была введена смертная казнь для «изменников родины».
Малограмотный офицер МГБ Мухин допрашивал меня с десяти вечера до трех ночи, а потом, также как и у Симы, взял у меня подписку о невыезде.
— Для чего это? — спросила я.
— Для вашей же пользы, — объяснил Мухин, — и для пользу вашего мужа. Может быть, срочно понадобятся новые сведения по его делу, и тогда вас сразу найдут и вызовут.
МГБ, как всегда, лгало и трусило:
Назавтра я продала все, что можно было продать: не было денег на теплую одежду, на необходимые, как мне казалось, медикаменты. Продала я и кое-что из описанных при аресте Маркиша вещей — выбирать не приходилось.
13 января утром мы прочитали в газетах, что наши неутомимые и доблестные органы безопасности раскрыли заговор врачей агентов сионизма и американского империализма. Врачи эти, работавшие в Лечебно-санитарном управлении Кремля и лечившие всю партийную и правительственную верхушку страны, поставили себе целью погубить, извести своих пациентов. Среди имен арестованных было одно или два русских, но подавляющее большинство — еврейские. (Впоследствии, много спустя после смерти Сталина и реабилитации врачей, я слышала от разных людей, что МГБ схватило очень многих неевреев, но для сообщения в газетах были отобраны лишь нужные имена и фамилии.) Руководителем заговора и связным между заговорщиками и их зарубежными хозяевами был назван «известный еврейский буржуазный националист Михоэлс». О том, что Михоэлс погиб ровно пять лет до этого сообщения, разумеется, не упоминалось.
Только тут мы поняли, что наш конец — вопрос дней. Наши «подписки о невыезде» не оставляли места ни для надежд, ни для сомнений: за месяц до подписки — процесс в Праге, носивший откровенно антисемитский характер, спустя месяц после подписки — еврейские врачи-убийцы, воскрешение средневековья, можно сказать, в классическом его виде.
В Москве царила предпогромная атмосфера. Евреям опасно было выходить на улицу, в школах избивали еврейских детей. Моему младшему сыну Давиду кричали в школе: «Убирайся в свой Израиль», чем он премного гордился. А одна моя соседка по дому, русская женщина, рассказала мне страшную историю: она пришла в школу за своим внуком, ждала его у школьного подъезда. Вдруг к ней подбежал еврейский мальчик и зашептал:
— Тетя, скажите, что я ваш внук! Они хотят убить меня за то, что я еврей!
Моя соседка привела еврейского мальчика домой. Она, похоже, была потрясена происшедшим.
Особенно тягостно вспоминать, как люди вполне интеллигентные, в их числе и сами евреи, готовы были принять эмгебешный кровавый навет за правду. В точности по Гитлеру: ложь должна быть настолько чудовищной, чтобы никто не посмел заподозрить в ней лжи.
Но, как и всегда, благородство, смелость, честь не умолкали намертво, и их голос значил для нас, беззащитных изгоев, больше, чем вой осатанелой своры погромщиков. Я никогда не забуду одной мимолетной встречи в коридоре филологического факультета Московского университета. Симон, который был уже на последнем, пятом курсе, решил во что бы то ни стало защитить дипломную работу после того, как у нас взяли подписку о невыезде: он понимал, что наши дни на «свободе» сочтены, а потому хотел поторопиться с защитой до того, как нас арестуют. Ему удалось уговорить заведующего кафедрой классической филологии разрешить защиту, хотя, по правилам, дипломные работы защищались в следующем, весеннем семестре. Я пришла в университет вместе с сыном: мне хотелось побывать на этом, по-видимому, последнем в нашей семейной хронике мало-мальски радостном событии. У дверей аудитории к нам подошла Жюстина Севериновна Покровская, вдова академика Михаила Покровского, классика и романиста с мировым именем, преподававшая латинский и греческий языки. Громко, на весь коридор, она сказала:
— Что же это делается! Ведь это страшнее дела Бейлиса! Тогда хоть протестовать можно было, а теперь все молчат, все молчат!
Только те, кто пережили вместе с нами черную зиму 53-го года, способны понять, какой неслыханной, фантастической смелостью были эти слова. Они тем драгоценнее, что были сказаны русским человеком.
И еще об одном смелом, благородном поступке хотелось бы мне вспомнить. У Симона был близкий друг, товарищ по университету Александр Сыркин. Его отец, известный химик, член-корреспондент Академии Наук Яков Кивович Сыркин и мать, Мариам Вениаминовна, предложили усыновить Давида, чтобы спасти его от ссылки. Мы отказались, прежде всего, потому, что не хотели подставлять под удар этих прекрасных людей.