Столп. Артамон Матвеев
Шрифт:
Сиделицы, слава Богу, были в ту пору в своей темнице, в яме. Да яма-то вглубь всего на сажень, в верхней надземной части стража пробила четыре окна. Два на полдень, по одному на восход и на закат. Темница превратилась в светлицу. Воздуха обильно, земляного тяжкого духа как не бывало. Пол выстлан частью беличьим пологом, частью толстыми деревенскими дерюжками. Для сна — топчаны, тоже с подстилкой из белки да из заячьих шкурок. Не перина, но тепло и ласково. Перину боярыня-инокиня дома ещё отвергла. Грешнику сладко спать не приходится. Вспомнил своё бесстыдство, свои падения — не разлёживайся, вставай, молись, покуда время тебе отпущено. Был у сиделиц и ларь для съестных припасов, и сундук для нижнего
Вот и теперь инокиня Феодора читала сострадалицам Евдокии-сестрице да Марии Герасимовне, да инокине Иустинье новёхонькое письмо пустозерского страдальца, батюшки Аввакума, адресованное нижегородцу Семёну Крашенинникову, ушедшему от никониянской блудницы в Олонецкий уезд, где в обители Живоначальные Троицы игумен Досифей постриг его в иноческий чин с именем Симеон.
Каждое письмо батьки протопопа, кому бы оно ни отправлялось из пустозерской ямы, многократно переписывалось, и текло слово правды по всей великой Руси, и ложь Алексеева царства не могла своими чёрными тынами преградить ему, светоносному, дороги в города, веси, в пустыни.
«Чадо богоприимче!» — поздравлял Аввакум духовного сына своего с отречением от сего мира. У Феодоры от первых же слов Аввакумовых перехватило горло.
— Ты что, матушка? — встревожилась Евдокия.
— Протопопа с протопопицей вспомнила. Да подаст им Господь сил! — Поднесла полоску письма к глазам: — «Разумевши ли кончину арапа оного, иже по вселенной и всеа русския державы летал, яко жюк мотыльный из говна прилетел и паки в кал залетел, — Паисей Александрийский епископ? Распял-де его Измаил на кресте, еже есть турской. Я помыслил: ино достойно и праведно!»
— Матушка! — воскликнула Иустинья. — Уж не о патриархе ли Паисии речь, прельстителе царя? Сказывали, за прельщение удостоился золотой шубы на соболях. Обоз добра увёз из Москвы. А помнишь антиохийского патриарха Макария? Он ведь и лицом-то был чёрен. Еретики! А всё ж батюшка Аввакум больно грозно бает о кресте. Крест — мука Христова.
— Басни! — мрачно откликнулась Феодора. — Султан турецкий ободрал патриархов, как липку, а на крест? Зачем ему убивать пчёл, коли мёд носят?.. Письмо слушайте! Отворите уши глаголам, разящим, яко молнии: «Пьяна кровьми святых, на красном звере ездит, рассвирепев, имущи чашу злату в руце своей, полну мерзости, и скверн любодеяния ея, сиречь из трёх перстов подносит хотящим прянова пьянова пития и без ума всех творит, испивших из кукиша десныя руки. Ей, Бога свидетеля сему поставляю, всяк, крестивыйся тремя персты, изумлён бывает. Аще некогда и пятию персты начнёт знаменоватися, а без покаяния чистого не может на первое достояние приити. Тяжела-су присыпка та пившему чашу сию, треперстную блядь!»
Глаза у слушательниц блестели. Как батька сказануть умеет! От его слов по щекам слёзы катятся.
Много чего писано было, и до главного дошло. Читала Феодора:
— «Ну, вот, дожили, дал Бог, до краю. Не кручиньтеся, наши православные християня! Право, будет конец, скоро будет. Ей, не замедлит. Потерпите, сидя в темницах тех... А мучитель ревёт в жупеле [44] огня. На-вось тебе столовые, долгие и безконечные пироги, и меды сладкие, и водка процеженая, с зелёным вином! А есть ли под тобою, Максимиян, перина пуховая и возглавие?»
44
Жупел — здесь: горящая сера.
— Да это же про Алексея! — воскликнула Евдокия.
— «А как там срать тово ходишь, спальники-робята подтирают ли гузно
45
Невостягновенно — безудержно.
46
Матица огня — огненная геенна.
Инокиня Феодора отложила письмо, поднялась, перекрестилась на икону Богоматери. — Да будет так, как сказал Аввакум.
— Собраться бы нам скопом да взять под руки его, под белые, царя-изверга, и в сруб, какой нам уготовил! — закричала Иустинья, крестясь и кланяясь. — Сама бы смолье для него собрала, своею бы рукой огонь запалила.
— Разбушевались?!
Слово грянуло как выстрел в грудь.
Не услышали шагов, не почувствовали спиной, что не одни, что чужой в их горестном доме.
Подьячий, молодой, статный, сидел на верхней ступеньке и улыбался. Сказал Иустинье:
— Сама себя ввергла в место, уготованное зломыслием твоим великому свету нашему, государю Алексею Михайловичу.
На боярыню даже не посмотрел, будто её слов не слышал.
Обернулся, свистнул, как разбойник. Объявились приставы, все не знакомые, не боровские. С ними стрельцы — тоже чужие.
Подхватили сундук с рухлядью, унесли, унесли ларь. Содрали подстилки, с пола, с лавок.
Подьячий обошёл «темницу», поснимал иконы. Феодора кинулась было отнять намоленную свою, чудотворную Одигитрию, но где старице сладить с войском. Не толкали, но загородили стрельцы начальника. Билась как птица, крылышки расшибала.
Подьячий смеялся.
Феодора охнула, села на землю, зарыдала.
— Не плачь! Не убивайся! — кинулась утешать сестру Евдокия. — Сам Христос с нами и есть и будет!
Подьячий, уходя, оглядел тюремную келейку. Лицо так и перекосило. Закричал на приставов:
— А книги? Книги оставили!
Забрали и книги, выхватили у Марии Герасимовны письмо Аввакума Симеону, она его в рукав схоронила, но подьячий был куда как глазаст. Пообещал:
— За чтение сей мерзости богохульной, за поругание великого государя — светлица ваша обернётся тьмой.
Прежние тюремщики допрошены были с великим пристрастием — и стрельцы, и сотники. Все палачи узнали: кто приезжал, чего привозил. Сотника Медведевского кнутом били. В рядовые был учинён, тотчас и увезли.
Потом уж переменённые стражи сказали: «В Белгород, на засечную черту служить послан».
Узнали соузницы и о себе: копают им новую яму. Бездну. Патриарх Иоаким строгости наводит. Каков был Иоаким в архимандритах, сестрицы помнили.
— Не оставит он нас, — сказала Феодора, — не оставит, пока не умучит до смерти.