Столп. Артамон Матвеев
Шрифт:
Подцепили за ребро на крюк, подняли — ни звука.
— Довольно! Опустите! — Артамон Сергеевич подошёл к лежащему на полу атаману. — Не сладко?
— Что ты, боярин! Сладко. Не надейся, сладостью не поделюсь.
— Отдохни, Степан Тимофеевич. С братом твоим душу пора отвести.
Фролка увидел, что сделали со Степаном, рванулся из рук палачей, но его ударили под коленки — рухнул, ударили по лбу — обмяк. Одежонку прочь, руки-ноги скрутили и на жаровню, на красные угли. Не опустили, подержали только близёхонько.
— Где
— Не ведаю!
— Где твои?
— Нету! Не зарывал. — Палачи опускали всё ниже, ниже. — Богом клянусь!
— Где клады твоего брата?
— Ну, не жгите! Не ведаю! Не на-д-о-о-о!
— Эй, боярин! — крикнул Степан Тимофеевич. — Мы же не Кудеяры — клады зарывать. Мы — казаки. Казак злато-серебро на ветер пускает.
— Поглядим! — И Артамон Сергеевич дал знак палачам.
Фролку положили на жаровню. Взвился, как белуга. Упёрся в жар головой. Волосы пыхнули. Завизжал...
Подняли, окунули в ледяную воду, бросили на солому. Фролка выл тоненько, словно кто-то маленький сидел в нём и не мог выбраться.
— Баба! — крикнул брату Степан Тимофеевич. — Ты вспомни, как мы жили! Какая слава шумела над нами крыльями! Как тысячи, тысячи шапки снимали перед нами... Уймись! Баба иглой уколола, вот и вся болячка.
Палачи подошли к самому Степану Тимофеевичу. Один лил масло на рёбра, другой водил раскалённой добела кочергой. Масло вскипало, кожа горела, Степан Тимофеевич — молчал.
— Как не поверить, что ты чародей! — Артамон Сергеевич чувствовал себя падающим в пропасть, хотелось замереть, заснуть, пусть даже стоя. — Да ведь не железный же ты?!
Степана Тимофеевича подняли, посадили. Старый палач принялся выбривать казаку макушку. Атаман словно бы дремал, и Артамона Сергеевича тоже кидало в дремоту. Потом палач брил макушку Фролке. Тот расплакался.
— Дурень, чего ты боишься? — засмеялся Степан Тимофеевич. — Мы с тобой два простака, а нас в учёные люди возвели. Как попов постригают.
Началась непереносимая пытка водой. Фролка бился в истерике, старший брат бровью не повёл.
— С этого довольно! — показал Матвеев на Фролку. — А ты, Степан Тимофеевич, до утра геройство своё выказывай крысам.
12
Черна Москва ночью. Бродят, как во сне, фонари сторожей, в карете душно, но открыть дверцу сил нет. Страх, как червячок голода, копошится в животе. Этот страх привычный, сродни тоске. Зыбок мир человеческий. Сегодня ты пытаешь, а ведь завтра могут и тебя... Фролкин тонюсенький вой пронзал толчками бьющееся сердце.
Слава Богу, приехали.
Дворовые верные люди открыли дверцу кареты, проводили на крыльцо, но страх, как морозом, обжигал кончики
Помогла снять однорядку, повела в комнату. А там праздничный стол.
Артамон Сергеевич не мог сообразить, к чему бы всё это, но лучше уж быть за столом, чем в постели, страх под одеялом сидит, ждёт.
Авдотья Григорьевна в изумрудной шёлковой ферязи, с изумрудами серьги, перстни. Изумруды как приглашение в тайну.
Артамон Сергеевич, оттаивая, перевёл дух.
За столом на высоком стуле сын, шестилетний Андрей Артамонович. Серьёзное лицо, немецкий камзол, пышный голубой бант на груди к голубым глазам, прямые светлые волосы. Не улыбнулся отцу, но посмотрел благожелательно:
— Мы тебя заждались, батюшка!
Артамон Сергеевич поцеловал сына в макушку, приметив, что Авдотья Григорьевна выставила самое лучшее вино. Мучила совесть, что за праздник нынче и как он мог забыть...
— Вижу твои муки, — засмеялась Авдотья Григорьевна. — Сегодня день нашей первой встречи, радость моя!
— Ах ты, Господи! — огорчился Артамон Сергеевич. — Подарок за мной. Прости, голубушка.
Вскочил, расцеловал.
— Твой подарок на будущий год. Сегодня — мой! — и достала из-за шкафа зрительную трубу. — Канцлеру Посольского приказа нужно видеть далеко и ясно.
— Милушка ты моя! Цветочек лазоревый! — Артамон Сергеевич приставлял трубу то к одному глазу, то к другому. — Любой немецкий генерал позавидует. — Вдруг огорчился. — Если через год мне выпадет служба наподобие нынешней, я не токмо праздники забуду, но как зовут-то меня.
— Происки! — встревожилась Авдотья Григорьевна.
— Происки, как тараканы, усами шевелят. Дела, милая! Уж такие дела!
Хоть и на ночь, но ели ботвинью, кушали пироги, запивая взваром из сушёной черёмухи, с изюмом, с курагой. Лакомились финиками. После ужина Артамон Сергеевич шепнул супруге виновато:
— Смилуйся и прости. Мне нынче и прикоснуться-то к тебе нехорошо. Я из Пыточной башни. Уж после бани, после всего...
Хватил чару двойного вина и лёг, как холостой, одиноко. Закрыл глаза и увидел ангела. Ангел стоял на самом краешке сна, уходя одним крылом за его пределы. Другое крыло, вроде бы вымокшее, висело немощно.
— Да ведь я не изгалялся над мучеником. Как всех, так и его! На дыбу. Ну, пятки прижгли.
Артамон Сергеевич хотел встать, поклониться, но тело было неподъёмным — плита гробовая.
Ангел унылым крылом закрыл лик.
— Отрекаешься?! Оставляешь?! — Ярость так и попёрла из груди. — Кому оставляешь?! Тёмному? Обещаю в сорока церквях отслужить молебны!
Кто-то дохнул ему на спину. Тепло, нежно. Так Авдотья Григорьевна шалит. Обернулся — тьма. Сказали:
— А мне и одного молебна довольно.