Страсть. Книга о Ф. М. Достоевском
Шрифт:
Странно, а выходило, что он в самом деле в ответе за них? То есть что делать, если в ответе? От одной мысли о том, что в ответе, его ноша становилась ещё тяжелей. Своим тяжким неустанным трудом до кровавого пота он может завоевать себе славу, предположим, что его станут много читать, его книги приведут в восхищение многих, как его самого приводят в восхищение Пушкин, Гоголь, Бальзак, тогда очевидно, как уже и предчувствовал он, самое-то главное именно в этом, то есть какое же слово он скажет, какую откроет новую правду, что ответит на вечный, то безмолвный, то молящий вопрос: как жить, во что верить, к какому идеалу идти? А он, тоже давно
Эта последняя мысль до того смутила его, что он ответил с досадой:
– Ну, остановитесь, остановитесь, Трутовский, хотя бы из уважения… ну, вот к тому якобы превосходству – довольно!
Трутовский вдруг вспыхнул, сверкнул злыми глазами и с каким-то испуганным вызовом, очень громко сказал:
– Нет, я стану художником! Меня не остановит никто!
Этот добрый, впечатлительный, не без поэтического чувства молодой человек мог бы сделаться хорошим учителем, однако ж, вот видите, такого прекрасного, почтенного поприща слишком мало ему.
Нынче все хотят превосходства, все жаждут непременно выделиться из пошлой массы подобных себе и превзойти золотую посредственность, хорошо, так и должно, это стремленье согласно с природой, но разумеют ли те, кто желает, что истинно возвышает лишь превосходство духовное, которое потому ни для кого не обидно, что оно бескорыстно, так вот понимают ли отчетливо, ясно, что духовное-то превосходство дается лишь отречением от себя? Если бы только Трутовский почувствовал этот кардинальный закон, закон на все времена, тогда всё, решительно всё могло бы быть спасено! Он с жадностью вгляделся в него и поспешно спросил:
– И вы просите советов моих?
Шагнув к нему, Трутовский воскликнул благодарно и радостно, прижав ладони к груди:
– Да! Да! Да!
С ним в одно мгновенье произошла перемена. Он уже любил горячей любовью этого упрямого, пусть наивного, но симпатичного юношу. Помочь он, конечно, не мог. Душе, жаждущей истины, нужны не пустые слова, верь, мол, в это или вон в то, душе нужен пламенем жгущий пример, однако и ответить что-нибудь он был обязан.
Да, это обязанность, это священный, может быть, долг. Он не должен был допустить, чтобы неопытный юноша изломал свою жизнь. Но что же сказать? Только то, что сам себе твердил по ночам, когда изнемогало перо и перед глазами плыли круги. Есть ли для всех нас одна общая мера, есть ли для всех нас один общий пример? Как знать, да, в конце концов, ему самому выбирать. Его слабый голос возвысился и окреп:
– Тогда отрекитесь от повседневного, мелкого, займитесь серьезно собой. Бойтесь посредственности пуще всего, как нераскаянный грешник страшится пламени ада.
Трутовский вспыхнул, ещё крепче прижимая ладони к часто, порывисто дышавшей груди:
– Да! Да! Да! Научите меня!
Ему стало неловко. Он почувствовал себя не на месте и вдруг спохватился:
– Что же мы с вами стоим? Садитесь, садитесь вот здесь.
Усадив Трутовского на тощий диван, он тоже сел, боком, близко к нему, и продолжал, но без пафоса, а проникновенно, негромко, тепло, часто заглядывая прямо в жадные молодые глаза:
– Искусство – дело великое, может быть, величайшее всех, по крайней мере в наше нравственно больное, оскудевшее время. Оно одно рождает гуманные впечатления, которые, накапливаясь, мало помалу пробивают развитием твердую кору одной положительной пользы, проникают в самое сердце,
На раскрасневшемся подвижном лице он увидел благоговейную благодарность, которая смущала его, и не допытывался, слова ли его, в которых, понятное дело, ничего особенно нового не было, горячность ли открытого чувства, вызванная вдруг пробудившейся страстью учить и самым искренним убеждением, расшевелили в молодом человеке всегдашнюю в этом возрасте жажду романтических подвигов и великодушных свершений. Его самого лихорадило нервное возбуждение. Временами его слабый голос срывался на крик, хрипящий и сдавленный, а в углах пересохшего рта собиралась горькая пена:
– Возьмите Пушкина прежде всего! Пушкин протягивает нам руку оттуда, где свет, где просвещение, где оскорбительные предрассудки не гнетут души человека. Это хлеб духовный для нас. В Пушкине в первом проявилось назначение русское. Он соприкоснулся с великими европейскими идеалами, однако ж остался просвещенным и гуманным по-русски, потому что назначение русского человека всеевропейское, даже всемирное, оставаясь в то же время истинно русским. А соприкоснулся с великими идеалами – и стал великим художником, великим во всем, великим в каждой самой малой черте. Вот соприкоснитесь и вы с великими идеалами, откройте, вспомните, найдите сотни, десятки сотен примеров. Хоть этот…
Он сильно обвел рукой:
–“Чертог сиял”!
Он почувствовал изумление, слезы, восторг. Он говорил задыхаясь, брызжа слюной:
– Вы видите, видите здесь, в этих двух как будто обыкновенных словах, только двух, но точных, выразительных, с какой и дерзостью гения и просто поставленных рядом, вы видите в них одним разом всю красочную картину древнего, не современного нашего грязного, пошлого, лицемерного, а торжественного, прекрасного, хоть и распутного древнего мира. А вот слушайте, слушайте дальше!
Он остановился, выдержал паузу и просто, негромко, торжественно начал:
– Чертог сиял! Гремели хоромПевцы при звуке флейт и лир.Царица голосом и взоромСвой пышный оживляла пир.Сердца неслись к её престолу,Но вдруг над чашей золотойОна задумалась и долуПоникла дивною главой…В своем ликующем, праздничном восхищении он жаждал продолжать, продолжать и довести до конца, до последнего вздоха, однако ещё больше спешил досказать свою мысль и, подумав мгновенно, точно вспыхнуло что, что и этой несравненной строфы для понимания его мысли будет довольно, с жаром заговорил: