Страсть. Книга о Ф. М. Достоевском
Шрифт:
– Вот вам вся представительница того самого общества, под которым давно пошатнулось его основание. Уже утрачена всякая вера, надежда представляется одним бесчестным обманом, мысль тускнеет и исчезает, божественный огонь угас, общество совратилось и в холодном отчаянии предчувствует перед собой бездну и готово обрушиться, свалиться в неё. Жизнь задыхается без возвышенной цели. В прозаическом будущем нет ничего, надо требовать всего от настоящего, такого же прозаического, духовно пустого, надо наполнять жизнь одним пошлым насущным. Всё уходит в тело, всё бросается в один телесный разврат, чтобы пополнить недостающие духовные впечатления, раздражает
Он вдруг прервал себя с разгоряченным лицом и развел безнадежно руками:
– Нет, мне не исчерпать всей глубины этих полных, гармонических строк, но вы все-таки вникните, вникните в их священную глубину, проникнитесь мыслью о том, что без подобной вот глубины, без подобной ужасающей прозорливости взгляда не следует приниматься за кисть, за резец, за перо. Вот чему учитесь у гения.
Услыхав наконец, что уж слишком, чрез меру кричит, он улыбнулся своей редкой мягкой улыбкой, прося таким образом простить его за некоторое нарушение стеснительных светских приличий, и тише, ласковей продолжал:
– И если, Трутовский, вы сможете этому научиться, вы сами станете если не так же велик, потому что для этого нужна ещё одаренность и даже сила пророчества, чтобы всем нам новое слово сказать, а одаренности и силы пророчества дать себе мы не можем, но, во всяком случае, своей заразительной кистью оставите след, а не напрасные сожаления, как это водится, несбывшихся детских надежд.
Он угадывал по вниманию, неподвижности, жару в глазах, что Трутовский ему и себе не солгал, что Трутовский действительно жил в ожидании, чтобы его сдвинули с места и повели за собой к идеалу, и уже снова кричал, жестикулируя сильно, крича о самом своем, кричал отчасти и для себя:
– Бесспорных гениев, с бесспорным новым словом три: Ломоносов, Пушкин и, видимо, Гоголь. И Гоголь, может быть, самый, самый русский из них. Ах, Трутовский, какой исполинский он гений! Первый в мире по глубине и по силе беспощадного смеха, не исключая даже Мольера. Он всё смеется, смеется и над собой и над нами, и мы все смеемся следом за ним, до того наконец, что начинаем горько плакать от смеха. Он из пропавшей у мелкого чиновника шинели сделал ужасную драму. Он постиг назначение поручика Пирогова, он нам всего поручика в трех строках рассказал, всего, понимаете, до последней черты. Он вывел перед глазами нам весь наш срам, накопленный нами, наших приобретателей, кулаков, обирателей и всякого рода проныр-заседателей. Ему стоило указать на них пальцем, и уже на медном лбу их зажглось клеймо позора на веки вечные, и мы знаем уже наизусть, кто они и, главное, как называются. И ни одной лживой, ни одной фальшивой черты! Читайте его, каждый день, Трутовский, читайте его, выучите его наизусть! В училище Плаксин, разумеется, заставлял нас твердить, что это бездарность, что все произведения Гоголя бессмысленно-грубы и грязны, ведь так?
Трутовский ответил не сразу, точно разобрал, что вопрос обращался к нему:
– Точно так.
Он и знал, что именно так, его самого тот же Плаксин принуждал затверживать ту же подлую дичь, и вдруг испугался, что вот ещё один неискушенный, неподготовленный отпрыск отравлен педагогическим ядом, как были уже отравлены многие, почти все, с кем он учился, и он с гневом спросил:
– И вы поверили? Вы?! Трутовский, Трутовский!
Должно быть, очнувшись
– Нисколько, ведь так восприимчив к новым талантам, что никакие профессора не могли затмить для меня гения Гоголя.
Он был истинно счастлив в этот момент:
– Ах, Трутовский, я за вас рад! Я счастлив! Что же, что же, вы, теперь я уверен, прочли его всего целиком? И, разумеется, оценили этот страдальческий гений?
Трутовский вспыхнул и стал заикаться:
– Видите ли, Федор Михайлович, это не совсем так, впрочем, я прочитал “Вечера на хуторе близ Диканьки”.
Что – “Вечера”? Хороши “Вечера”, да не в “Вечерах” же неизреченное, ещё, может быть, мало замеченное, мало выставленное могущество Гоголя! Признайтесь, неужели вы не читали “Мертвые души”?
Трутовский мялся, неловко оправдывал свой, как, верно, уж понял, непростительный промах:
– Ещё не читал, не успел прочитать, только вот начал… поверьте… вчера…
Он взорвался, он неистово закричал:
– Экие угорелые люди! И туда же, в художники, в творцы, верхом на Олимп! Я бы не взял вас к себе в маляры! Сломайте кисти, берите метлу, дворы подметать, с этим-то делом вы, может быть, ещё справитесь как-нибудь, да и то наверняка кучи сору оставите по углам, но не смейте, вы слышите, прикасаться к искусству! Человек не может, не в силах жить без кумиров! Достойной жизни нужен достойный пример!
Он вскочил, намереваясь тотчас навсегда безвозвратно уйти, Ему здесь отныне было нечего делать, да спохватился в последний момент, тем-то последний момент в иной час и хорош, прошелся кругом по комнате и приказал:
– Подать сюда “Мертвые души”!
Трутовский метнулся к окну, вспугнув свет одинокой свечи, перекинул на захламленной подоконнице несколько растрепанных книг и подал с готовностью только на первом листе разрезанный том.
Он уже сел, придвинул свечу и радостно вдруг засмеялся:
– Стыдитесь, Трутовский! Подайте мне нож!
Книжный деревянный клинок он схватил как оружие и торжественно объявил:
– Считайте нынче себя именинником; я сам прочту вам “Мертвые души”!
Он развернул и провозгласил:
–“В ворота губернского города Н.” …
И стал со вкусом и силой выговаривать каждое слово, поставленное на диво ладно, мощно, красиво, на самое нужное место. И останавливался время от времени и восхищался влюбленно:
– Вы поглядите, Трутовский! Не Гоголь, а всякий другой по поводу вот этого разговора в дверях на вопрос Чичикова, отчего же он образованный, непременно заставил бы Манилова насказать с три короба вздору, вроде именин сердца и праздника души, но истинный художник знал меру, и Манилов отвечает все-таки мило, но весьма скромно, даже очень весьма: “Да уж оттого”.
И сожалея, что всей поэмы слишком не удалось дочитать, бережно закрыл чудную книгу, вдруг подумав о печальной участи “Бедных людей”, с грустью проговорил:
– Какой великий учитель для всех русских, а для нашего брата писателя и особливо! Видите ли теперь это, Трутовский?
И Трутовский, смущенно откашливаясь, изумленно пробормотал:
– Он законченный живописец, честное слово! У него видишь всё, хоть тотчас бери и рисуй!
Он весело рассеялся и заключил:
– Вот вам, Трутовский, настольная книга. Всякий свой день читайте её понемножку, хоть по главе, но читайте, лучшая школа для вас, и не в живописи одной, в этом уж я вас уверяю. Держите.