Страстотерпцы
Шрифт:
Юный хозяин множества сел, земель, угодий, тысяч и тысяч душ в материнское кресло не посмел усесться, стоял, облокотясь на спинку вотчинного «трона».
Как на грех после мелочных склок дело попалось тяжёлое, стыдное. Старик, глава семейства, отнял жён у троих сыновей, ходил с ними в баню, а они все три — забрюхатили. Сыновья, сговорясь, напали на отца в поле, но он изувечил молодцов. Один окривел, другой остался без зубов, старшему, самому сильному, руку вывернул.
— Сама такое дело разреши! — посоветовала сестре Евдокия.
— Пусть уж он. Теперь как
— Ведь срам.
— Срам, да жизнь.
Иван Глебович, наслушавшись непотребств, был красен как рак. Высоким голоском крикнул дворовому мужику:
— Пров! Петуха принеси!
— Господи! Чего это он? — изумилась Евдокия.
Принесли петуха. Пустили.
— Видишь? — спросил Иван Глебович старика. — Петух! Дурному петуху топором по шее да в котёл.
Старик упал на колени.
— Смилуйся, боярин! Сыновья с жёнками жили, а детей всё нет... Я и рассерчал... Мне внуки нужны, землю пахать.
— Не боишься ты Бога! — сказал Иван Глебович сокрушённо. — Сколько греха из-за твоего неистовства. Блуд. Дети подняли руку на отца. Отец изуродовал детей... Тебя бы на цепь да к Павлу Крутицкому. — Вдруг затрясся, топнул ногою. — Сам ступай на Соловки! Сам объяви святым отцам о своих прегрешениях! Сбежишь — сыщу, а сыскав, велю засечь до смерти...
Повернулся к сыновьям:
— И вы ступайте прочь с глаз! И знайте! Путь на мой двор вам заказан.
— В меня! — прошептала Федосья Прокопьевна. — Ишь как с делом-то управился! Пусть год погуляет, а на другую осень женю.
17
Евдокия, похваставшись встречей с Аввакумом, — опередила сестрицу! — уехала домой ужасно довольная. Федосья Прокопьевна только головой качала да посмеивалась: была меньшая и осталась меньшая.
Пора было отобедать. Ела Федосья Прокопьевна в своей боярской трапезной, сотрапезники у неё были люди в Москве знаменитые. Двенадцать человек юродивых и блаженненьких кушали боярский хлеб.
Грозный, как пророк, Киприан прочитал застольную молитву, и боярыня, черпая ложкой из тарелей, стала кормить одного за другим.
Обойдя стол трижды, наконец и сама села на уголок, с дурачками-отроками, с Алёшкою да с Михалкою. Оба были сопливы, уродливы, но Федосья Прокопьевна кушала из одной с ними тарели, утирая концом скатерти дурачкам носы, рты, подбородки.
Друг Аввакума юродивый Фёдор, одетый в чистую белую рубаху, был как херувим: златокудр, лицом светел, но глазищи, как колодцы. Печаль со дна души неодолимая, не-у-молимая! Федосья Прокопьевна боялась Фёдора. Никогда с ним первая не заговаривала. Юродство его тоже стало особенным. Приходил в церковь и замирал, скрестив покаянно руки на груди, не видя ничего, кроме креста на престоле, не слыша песнопений, возгласов, оглушённый ударами своего сердца. Новая беда затопляла, как половодье, православных, чуял беду, а что она такое — не ведал.
После трапезы Федосья Прокопьевна занялась с сенными девушками шитьём рубах. Шили из суровья, на мужиков, на баб, подросткам, детям. Иголка у Федосьи Прокопьевны, будто шильце
— Боярыня, известие тебе будет! — показали на паука девушки.
— Вроде не от кого писем ждать.
А письмо пришло. Принёс Лука Лаврентьевич, добрый богобоязненный христианин. Письмо было издалека, от Анастасии Марковны к Аввакуму Петровичу. И уж такое коротенькое, хоть плачь. Поклоны от детей, от домочадцев, а дальше всего-то и сказано: живы, здоровы, молимся о тебе, батюшка, об Иване да о Прокопии, благослови!
Затаилось сердце у боярыни. Письмо хоть и простое, да как знамение.
Боговдохновенной собиралась явиться перед духовным отцом. Для того и нашила четыре дюжины рубах.
Одевшись в рубище, вместе с наперсницею, с Анной Амосовною, отправилась спозаранок в людное место, к Казанской церкви, — рубахи нищим раздавать.
Тут лицом к лицу и сошлась с Алексеем Михайловичем. Царь, в простом платье, в сопровождении Афанасия Лаврентьевича да Артамона Матвеева жаловал нищих денежками да хитрыми пирогами. В иных пирогах было по копейке, в иных по алтыну. Пирогов напекли царевны-сёстры, а денежки клали в начинку царевны-дочки. Уж очень любила такие пироги умница Софья, могла тайком целую горсть денежек в тесто сунуть. То-то ведь радость нечаянному счастливцу!
Федосья Прокопьевна от царя шарахнулась, да ведь узнал! Воротилась, поклонилась. Замерла в поклоне.
— Давно тебя не видел, государыня Федосья Прокопьевна! — сказал царь. — Сама рубахи-то, говорят, шьёшь?
— Сама.
— Из суровья?
— Из суровья. Из суровья толще, теплей.
— Ноские рубахи, — согласился государь. — Я в пост такие же ношу.
Прошёл мимо. Афанасий Лаврентьевич поклонился боярыне до земли. Артамон Матвеев сначала только голову склонил, но, увидев поклон боярина, тоже сломал спину.
«Господи! Вот встреча. Тоже ведь знамение», — думала Федосья Прокопьевна, уже по-боярски, с тремя сотнями сопровождающих шествуя на подворье Пафнутьева монастыря. Не ради гордыни и славы, а чтоб монастырская служка не вздумала чинить препоны.
Богато одетые слуги понесли в келейку страдальца на серебряных блюдах лебедей, белого да чёрного, саженного налима, дюжину пирогов, вина, мёда, кваса, каравай хлеба в обхват.
Сама же, увидав батюшку, — лоб белый-белый, на щеках желтизна, — заплакала, опустилась на колени и пошла на коленях к нему.
— Эко тебя! — подосадовал Аввакум, подходя к боярыне.
Ухватилась за руку как за спасение. Целовала и плакала, плакала навзрыд.
— Ну будет тебе, будет! — смутясь, просил Аввакум. — Облегчила душу, и довольно. Садись, побеседуем.
— Покушай, батюшка! Несли в шубах, чтоб тёплое на стол подать.
— Господи! Пир!
— Порадуй меня, покушай!
Помолились, сели за стол.
— Дозволь, батюшка, говорить за трапезой, — попросила боярыня.
— На пиру чего не говорить? Говори! Песен петь не будем, пусть душа поёт от радости — послал Бог свидеться.