Страж
Шрифт:
— Люди узнают о подвигах Кухулина, а поэты будут их воспевать. Но это в будущем. До тех пор я останусь Сетантой.
Мне удалось сдержать снисходительную улыбку, с которой взрослые слушают не по годам развитых детей и от которой у этих детей появляется желание их укусить.
— Тогда я пока буду звать тебя Сетантой, а уж попозже — Кухулином, — сказал я и ощутил себя напыщенным взрослым болваном.
Он посмотрел на меня так, словно разглядел в первый раз за все время, и слегка пожал плечами.
— Как вам угодно.
Мальчик протянул руку, и мы сжали друг другу запястья. У него была худенькая кисть и нежная кожа ребенка. Мне захотелось уйти, а потом прийти снова, начать все сначала, чтобы он почувствовал, что я воспринимаю его серьезно. Я решил представиться как следует.
— Меня
Я запнулся, потому что почувствовал, как в пальцах возникло совершенно необычное ощущение, захватившее всю руку, а затем и все тело. Я никогда раньше не ощущал ничего подобного, точнее, это было похоже на очень многое из того, что мне приходилось чувствовать, будто самые лучшие ощущения очистились, соединенные в одно. Это было то трепетное чувство, которое возникает в глубине естества, когда рука красивой женщины впервые касается твоей груди; там был и тот миг, когда ты чувствуешь, что противник теряет равновесие после того, как вы долгое время стояли, сцепившись в схватке. Его прикосновение вернуло ощущение радости от неожиданной встречи со старым другом; в нем было тепло, которое испытываешь, наблюдая за теми, кого любишь, когда они занимаются своими делами, не зная, что ты на них смотришь, — все это было, и еще дюжина других переживаний, слившихся воедино. У меня приподнялись волоски на руках, и мне захотелось рассмеяться, как в детстве.
Я почувствовал, что хочу ему что-то сказать, но не понимал, что именно.
Лицо Сетанты оставалось серьезным. Позднее я узнал, что он мог смеяться до слез и что от звука его смеха представлялось, будто теплый солнечный луч неожиданно упал на твое лицо в холодном лесу. Однако в тот момент мне казалось, что он никогда в жизни не улыбается. Его глаза скользили по моему лицу, не исследуя, а впитывая, словно ему хотелось позднее вспомнить меня во всех подробностях.
Он отпустил мою руку. Чары спали, но я все равно еще ощущал необычный подъем. Мне захотелось найти женщину и пару часов провести с ней на медвежьей шкуре, вздумалось взобраться на вершину горы и посмотреть, как солнце исчезает за горизонтом. Мне хотелось всего и сразу.
Сетанта перевел взгляд и теперь смотрел куда-то за мою спину. Мы были не одни. Повернувшись, я непроизвольно опустил пальцы на рукоять меча и замер, смущаясь своей реакции. Я множество раз видел, как отец таким же привычным жестом опускал руку на меч. Здесь я довольно быстро избавлялся от римских привычек, снова становясь варваром.
К нам направлялись Оуэн и еще какой-то человек. Они были похожи, оба невысокие и жилистые, но рыжие волосы Оуэна были слегка приглажены, в то время как у его спутника они торчали дыбом, подобно пучку шалфея жарким летом, словно он никогда их не расчесывал. Его звали Олан. Я вспомнил, что видел его раньше — он обычно сидел в компании бардов. Волосы у него были рыжими, как шкура умбрийской коровы, — точно такого цвета, а лицо находилось в постоянном движении. Когда я в первый раз увидел Оуэна, у меня создалось впечатление, будто он постоянно что-то высматривает и выспрашивает, однако по сравнению с Оланом он казался мраморной статуей. Олан вел себя словно беспокойный кролик, тревожно нюхающий воздух, пытаясь уловить воздушные течения и возникающие между людьми невидимые волны. Разумеется, все барды были очень чувствительны к флюидам, говорящим о постоянно меняющейся расстановке сил среди тех, кто сидел за столом Конора. Хотя теоретически барды могли не опасаться потери своего статуса и их жизнь считалась священной, все равно не мешало знать, как говорится, на чьей ноге самый тяжелый сапог. В этом смысле дворы Тиберия и Конора были почти одинаковыми. Возможно, двор Тиберия с точки зрения интриг отличался более изощренным восточным коварством, но кельты никому не уступали, когда речь шла о том, чтобы защитить себя и свое положение от угроз и пренебрежительного отношения, как реальных, так и воображаемых.
Олан сидел на другом конце стола вместе с учениками. Когда он направился — нет, почти вприпрыжку подбежал к нам, у него не было арфы, но не было и меча. Он хотел казаться известным бардом, хотя до всеобщего признания ему явно не хватало еще пары лет и нескольких эпических песен. Он подошел к Кухулину и поприветствовал
— Лири, если не ошибаюсь?
Я не удивился тому, что он знает мое имя, — многие слышали о белокуром незнакомце, явившемся из моря и упавшем в коровье дерьмо, — однако был все же раздражен его непринужденностью. Я ответил ему несколько высокомерным кивком. В то время, будучи почетным кельтом, я, вероятно, слишком рьяно относился к соблюдению должных формальностей, чем большинство местных жителей. Те, кто был ольстерцем всю свою жизнь, могли себе позволить иногда обойтись без соблюдения церемоний. Для меня же хорошие манеры и кодекс поведения были единственным средством упрочить свое положение в обществе. Подозреваю, что в данном случае я вел себя излишне официально.
Он усмехнулся — моя чопорность его вовсе не отпугнула.
— Называй меня Оланом, — сказал он, улыбаясь и демонстрируя при этом превосходные зубы.
Кухулин посмотрел на него с интересом. Я ощутил приступ ревности и с кислой миной уставился на юного барда.
— Ты в прошлом месяце выиграл приз, — заметил Кухулин.
Он имел в виду приз, которым каждый месяц награждали одного из молодых бардов, сумевшего больше всех поразить своих учителей. Олан кивнул, слегка пожал плечами (как я потом заметил, он, как и Оуэн, часто так делал), снова усмехнулся и по-дружески ухватил меня за руку. Я чуть было не попытался вырваться, но потом осознал абсурдность своего поведения. Олан одарил меня ослепительной улыбкой, затем, повернувшись к Кухулину, описал рукой широкий полукруг, охватывая большую часть Ольстера.
— Знаешь ли ты, Лири, кто этот молодой человек?
Я кивнул, но времени на ответ мне не дали.
— Ему суждено стать самым великим героем, которого когда-либо знал наш народ. — Олан посмотрел на Кухулина с невероятно довольным видом, словно перед ним был его любимый сын, который превзошел все его ожидания. Потом он снова усмехнулся и похлопал меня по обоим плечам. — А вы с Оуэном будете его опекунами, наставниками, друзьями и провозвестниками его славы. Впрочем, я полагаю, Оуэну придется взять на себя большую часть работы по его прославлению, однако он не умеет управлять колесницей, поэтому, в конечном счете, нагрузка будет одинаковой. — Он снова усмехнулся. Мне уже начало несколько надоедать это бессмысленное веселье. — Что вы об этом думаете?
Я, собственно говоря, думал, что он несет чушь самым наглым образом и позволяет себе такие вольности, на которые не имеет никакого права, и уже собирался ему об этом сообщить, но меня опередил Кухулин, который осведомился у него очень серьезным тоном:
— Кто тебе об этом сказал?
Оуэн улыбнулся и уже открыл было рот, чтобы ответить, но Олан его опередил.
— Каффа, — сказал он. В его голосе звучало возбуждение. — Он видел сон и сегодня утром первым делом нам его весь рассказал.
При слове «весь» он снова сделал широкий жест, и я еле успел поймать его руку у самого моего носа. Я недовольно зарычал и возмущенно отступил назад. Оуэн, стоя позади Олана, начал делать успокаивающие пассы руками, в то время как Олан продолжил тарахтеть, даже не запнувшись.
— У вас общая судьба. Кухулин (взмах рукой в сторону мальчика) должен стать героем, ты (кивок в мою сторону) должен доставлять его туда, где он будет проявлять свой героизм, а барды (широкий жест рукой, охватывающий его самого и Оуэна) будут выходить из-за кустов, как только он его проявит, и рассказывать всем историю о его очередном подвиге. Разумеется, подобающе приукрашенную поэтическими тонкостями. — Тут оба барда обменялись самодовольными ухмылками. — Вы представляете собой идеальное сочетание. Без Кухулина не о чем будет рассказывать, без Лири Кухулин не сможет добраться до того места, где будет совершать что-нибудь достойное воспевания, а без парочки бардов никто не узнает о том, что произошло нечто выдающееся.