Стрельба по бегущему оленю
Шрифт:
ДэПроклов, шляясь по редакциям, от нечего делать почитал и нынешние газеты (чем не занимался все эти последние годы — и он поражен сделался: насколько воровское стало тут нормой. Не только журналисты — ему ли было не знать пустяковость этого люда — но даже и государственные мужи со смаком и энтузиазмом новообращенных пытались ботать по фене! «Беспредел», «разборка», «авторитеты», «наезды» — не сходили у них с языка. И это тоже было, пусть и косвенное, но свидетельство того, что это была уже другая страна, чужая страна, в которой, судя по всему, правили законы зоны, но отнюдь не законы простого человеческого сосуществования. И он ничуть не удивился, когда где-то
Оказавшись в этой новой для себя, абсолютно чуждой для себя обстановке, ДэПроклов, повторим, не испытывал сколько-нибудь жгучих страданий — непреходящее грустное изумление не покидало его и жалость к своему народу, так стремительно и ловко облапошенному лагерными шулерами. Но не мог он избавиться и от другого, ликующего: он все-таки вырвался, он все-таки уже жил, он все-таки видел уже перед собой некое пространство для деятельной жизни!
С какой бы стороны ни рассматривал он то простенькое, но все же и вдоволь странное задание, которое ему поручили — отыскать на Камчатке автора подметных писем — он не мог углядеть в своей миссии чего-либо такого, что претило бы ему. Жажды мести в нем давным-давно уже не было, но и наказание, которому, скорее всего, подвергнется обнаруженный аноним, вовсе не вызывало в нем протеста. То, что наказание это может быть и очень жестоким, вплоть до… тоже воспринималось им без особо внятного протеста, и это несколько, признаться, смущало его, поскольку свидетельствовало, что не так уж далеко он ушел от тех, кто правил нынче бал и которых он скорее всего склонен был презирать, и что не так уж он чужд той сладко смердящей помойке, которая простиралась вокруг, — но он, лукавя перед собой, торопился как бы вынести за скобки это свое ощущение, списывая его на прошедшие пять лет даже и не растительной, а никакой жизни, в течение которых ой, сколь многое повыветрилось из него…
Сейчас на Камчатку летел ДэПроклов, мало чем похожий на ДэПроклова тогдашнего, он и вспоминал-то себя, тогдашнего, лишь усиливаясь памятью, преодолевая некую мозговую вялость, — и лишь тоска, тупо нудящая, ни на секунду не отпускающая, ставшая как бы фоном, — тоска знания, что Нади уже нигде нет, и лишь сердце, которое принималось вдруг сладко, юношески лепетать, едва вспоминалась Надя, — лишь это живо напоминало ему ДэПроклова прежнего, и его к нему горячо, родственно, неудержимо тянуло, как тянет к дорогому младшему братишке, с которым был в долгой разлуке.
…Сидели вокруг стола, и ощущение спокойного дружества соединяло каждого с каждым, сопрягало каждого с каждым. Потом позвонили в дверь.
С удивлением он почуял среди сидящих как бы дуновение легкого неудовольствия. Это не враждебность была, а быстрая легкая неприязнь к чему-то такому, что сейчас возникает, внося с собой чужое, и это почему-то надо будет всем терпеть.
— А вот и Игорек соизволили…
Среднего роста, довольно уже полноватый, молодой господин в серой тройке и строгом галстуке, демонстрирующий (в отличие от всех присутствующих) стиль, скажем так, немалой важности чиновника и соответственно этому костюмированный, соответственно этому руки потирающий, соответственно чуть утомленно всей честной компании улыбающийся, — вот такой господин появился в дверях прихожей.
ДэПроклову было смутно знакомо это лицо, время от времени мелькавшее, кажется, на факультете (но не рядом с Надей, это-то ДэПроклов запомнил бы) — когда-то, наверное, довольно приглядное лицо, но сейчас уже к одутловатости склонное. Лицо… (ДэПроклов несколько напрягся и с ходу, точно определил) комсомольского деятеля вторых ролей, уж приглядывающего себе ступенечку повыше, пожалуй, что и не на молодежной уже, а на партийной лесенке. Где-нибудь по идеологии… Да, разумеется, по идеологии, определил ДэПроклов, заметив значок Союза журналистов,
Пустяковый господин появился в их компании. Таких ДэПроклов определял сходу, как на рентгене, и относился он к ним с такой же, примерно, мерой терпеливой гадливости, с какой относятся, скажем, к вареной луковице, попадающейся в тарелке с супом.
— А вы разве не знакомы? — услышал он вдруг голос Нади.
— Да вроде бы виделись, — промямлил ДэПроклов, чуя внезапно атакующее его странное чувство катастрофы, жалости, разочарования, обиды за нее. — На факе, наверное? — «Господи! Неужели?..»
— Это — Игорь. Мой муж. А это — Дима Проклов, наш гость из Москвы, тоже журналист.
Тот попытался улыбнуться вмиг посеревшим лицом.
— А-а… Это вы сегодня звонили?
— Звонил. — Проклов все же еще не мог выйти из ошеломления. — Но об этом мы потом поговорим.
Он глянул на Надю и услышал, как она напряжена — на грани острой, опасной — ожидая, каким будет следующее слово. «Бедолага, ох, бедолага! За что же тебе такое?» — мельком подумал он и сказал Игорю:
— Давай без этого «вы», идет? —
и тотчас почуял, как на него с ее стороны почти ощутимо пахнуло облегчением и благодарным теплом.
Он глянул на нее снова: в глазах ее было, в глазах ее было… о, как много всего было в этих нестерпимо засиявших, цвета яркого карего дерева нежнейших глазах ее!
— Наденька! Жрать хочу! — по-простецки обратился муж к жене. — Там оставили хоть что-нибудь? — а ДэПроклову доверительно объяснил: — Целый день — как заведенный! Выпьем?
— Вообще-то мы — уже… — заколебался тот. — Но за ради знакомства, давай!
«телетайп… срочная тассовка… межгород…» — Игорь что-то все этакое вещал, долженствующее свидетельствовать и о неимоверной занятости его, и о близкой причастности к делам важнецким, а ДэПроклов курил и постепенно приходил в себя.
«А чему я, собственно говоря, удивился? После той ее поездки я же ведь не общался с ней, почти даже и не видел. Как-то, столкнувшись в факультетском коридоре, спросил этак равнодушненько: „Ну, как встреча прошла?“ Она ответила искренно, с готовностью, вся почему-то содрогнувшись от каких-то воспоминаний: „Ужасно! Это было так ужасно, Дима-Дима!“ — и не прочь была, и рада была бы, и ужасно ей этого хотелось — остановиться и поговорить с ним о той своей поездке, но ДэПроклов не удержался тогда от мелкой пакостной мести, не остановился, не доставил ей возможности поговорить. „Ну, пока!“ — сказал и заспешил куда-то».
Он разобижен был, ясное дело, тем обстоятельством, что она все-таки поехала в Севастополь встречать своего доблестного морепроходца, и особенно почему-то оскорблен был, что она не сказалась ему, уехала как бы тайком, оскорбленным считал он себя в самых лучших поползновениях души, и ко времени той, случайной встречи в коридоре уже вполне успешно лечил «подобное подобным», его уже угорело несло в бестолковом, расхристанном романчике с факультетской библиотекаршей — в компании парней и девок, старательно изображавших из себя богему, все там были чрезвычайные стихотворцы, все, как на подбор, гении, пили, со знанием дела причмокивая, сухое вино при свечах, впрочем, и портвейн жрали и водку, а совокуплялись на антресолях, благо, что в полуподвале том вечный стоял полумрак, на проигрывателе вечно крутилась музыка, вечно галдели о шибко умном, стихотворно завывали… Он почти и не бывал в то время на факультете. Где уж ему было вызнать, вышла она или нет замуж, да уж и особой необходимости не ощущал в себе что-нибудь вызнать о ней, да уже и не тянуло, как раньше, видеть ее, хотя каждый раз и взнывало что-то в сердце, когда издали он замечал ее лицо, всегда теперь грустное…