Стрельба по бегущему оленю
Шрифт:
— Эх, вот сейчас не пустят меня такого на самолет, что будем делать?
— Я им не пущу… — свирепо произнес Витек. — Я им тут всем дырок понаделаю… — И нельзя было сомневаться, что, если в самом деле, поимеют глупость местные церберы не пустить на борт друга-Димыча, то в шесть секунд все они будут уподоблены дырявым дуршлагам.
…Все здесь было по-другому. Только запах один остался, его ДэПроклов мгновенно вспомнил и, странное дело, грустно разволновался: «Как давно я не летал!», и тоска о прежних временах, о себе прежнем, молодом, обняла его.
«Вот черт! — подумал он с досадой. — Чего же это я его не взял. Самое бы время и место посочинять…» «Его» — это тот самый единственный, давным-давно начатый и все еще далекий от завершения рассказик его о Камчатке, который он мусолил
Впрочем, он знал его чуть ли не наизусть — столь много раз читал-перечитывал, писал-переписывал — он пристегнулся ремнями, чтобы бортпроводница не докучала, закрыл глаза…
«Смешно, — подумал он с удивлением, — он тоже начинается с самолета…»
…В те стародавние времена на Камчатку летали «Ил-18», полет продолжался часов двадцать, и был он грубо подобен незатейливой пытке: чуть ли не сутки пассажир вынужден был сидеть внутри тускленько освещенной, злорадостно дребезжащей, проникновенно вибрирующей жестянки, больно упираться костяшками колен в железо впереди стоящего кресла и, тихо зверея, тупо читать-перечитывать погасшую надпись на сереньком табло перед глазами: «Фастен зе белтс. Не курить. Пристегнуть ремни. Ноу смокинг».
Насчет поспать нечего было и мечтать в том полете. Тем более человеку нервному. А наш герой, признаемся, был особенно нервен в те поры, чересчур уж как-то нервен, суетлив, дерган — оттого и шарахало его то и дело из конца в конец, с запада на север, с юга на восток нашей изумительно просторной тогда, любое воображение потрясающей, на любые красоты, на любые самые дикие чудеса щедрой, неимоверной страны.
Страна называлась тогда Советский Союз. Почти точно так же назывался и паршивенький журнальчик, в котором наш герой служил, репортерствуя вне штата, а звали его — Проклятиков Дима. Увы, именно так, не шибко-то серьезно, не вовсе благозвучно и даже как бы с едва приметной ухмылкой звучала его фамилия. Впрочем, под очерчочками своими и снимками он подписывался кратче и красивше — Д. Проклов.
Подпись эта появлялась чуть ли не в каждом номере паршивенького того журнальчика, да и на страницах других, не менее паршивеньких, тоже довольно часто — потому что на подъем он был легок, ездить по стране, как считалось, любил, писал складно-трескуче бойко, иной раз даже и умно, после командировок «отписывался» чуть ли не в день приезда — одним словом, клад был, а не автор, и когда в редакциях возникала периодическая нужда кого-нибудь куда-нибудь послать, частенько вспоминали его фамилию — не настоящую, которую мало кто знал, а эту: Д. Проклов. Так буквально и говорили: «Может, ДэПроклову позвонить? Он сделает…» — ему звонили, он мигом соглашался, толком даже не спрашивая, куда, о ком, когда, садился в самолет, прилетал и делал.
В тот год, о котором речь, он вряд ли десять дней из каждого месяца проводил в Москве. Прилетал, быстренько проявлялся, печатал снимки, стряпал тексты, отчитывался перед бухгалтериями — и чуть ли не тотчас начинал ощущать некий сквознячок в душе, егозливое какое-то беспокойство, досадливый неуют. Проходил день-другой, он маялся, потом ему звонили, он соглашался и вновь с облегчением куда-то летел, мчался, торопился, и вновь мелькать перед ним начинали знакомые и незнакомые города, деревни, поселки, колхозы, гостиницы, заводские цеха, лица, картины природы, перепутываясь в его вечно словно бы разгоряченной головенке уже до того, что однажды, например, подойдя на рассвете к окну в гостиничном номере города Полоцк, он даже испытал дивное, стереоскопическое ощущение происходящего с ним кошмара. «Я здесь уже был! — неуверенно хмыкнув, сказал он себе. — Это Биробиджан!
Надобно тут заметить — то, что он невнятно и многосмысленно именовал «мутотой», было по преимуществу скучно и тошно связано с обстоятельствами его лично-семейной жизни, а началась она, завязалась, в рост пошла, та вышеозначенная мутота, уже лет пять тому, а причиной (точнее бы сказать первоповодом ее) была, как ни странно, опять же фамилия его злосчастная, не чересчур удачная. Они, помнится, только-только еще собирались подавать заявление, а будущая супруга его — сдуру им воображенная Любовь Его — сообщила ему осторожненьким мимоходом, с интонациями, впрочем, законодательными, что она, пожалуй, остается при своей фамилии, что ей, лапонька, будет как-то привычнее жить, прозываясь Любовь Бабашкиной, а не Проклятиковой Любовью, и вот в тот год, о котором речь, шел уже пятый год из совместно-мучительной жизни, и уже яснее ясного было, насколько поспешно, бездарно, глупо он обженился, сдуру, спьяну, впопыхах заглотнув живца, твердо и точно брошенного изящной ручкой провинциалочки-сокурсницы-выпускницы.
Однако вместо того, чтобы рвать, чтобы к чертовой матери рубить тот неопрятно и злобно изо дня в день затягиваемый узел, который назывался «семейная жизнь», вместо того, чтобы все переиграть, начать начисто, с понедельника, с белого листа, он все медлил и медлил, все колебался, все юлил сам перед собой и — и все безостановочнее как бы бежал-бежал-бежал, уверял себя, что убегает, и больше всего это напоминало — знаете что? — бег подопытного спортсмена, когда тот, опутанный проводочками, облепленный датчиками, мотает по бесконечной роликовой дорожке километр за километром, не продвигаясь при этом ни на сантиметр, вот только в отличие от того лабораторного физкультурника, который уродуется ради чьей-то диссертации, а может, даже и ради науки, совершенно немыслимо было понять, ради чего, куда и зачем поспешает наш герой — Проклятиков Дима, ДэПроклов.
Но, понятно, не в одной лишь семейной жизни было тут дело. Если говорить всерьез, все было гораздо более всерьез — и с Димой Проклятиковым и с Прокловым Д.
Хотя, если со стороны глядеть, он и являл собой вполне современный типок расторопного, неунывающего, абсолютно всеядного журналера-скорохвата, хотя ему кое-кто даже и завидовал (а из начинающих так даже кое-кто и подражал), но ни одна живая душа в мире, увы, не удосужилась заглянуть в проклятикову душу, дабы увидеть человечка довольно растерянного, занудно мучающего себя смутными какими-то претензиями, с прискорбным стыдом на себя взирающего, тошному унынию, частенько и со сладостью предающегося.
С ним ведь вот что еще происходило: наступала в его жизни та всенепременная для каждого пора, когда спохватывается вдруг человек — в отчаянии, в ослепительном ужасе, в катастрофической едкой печали — и вдруг возглашать начинает: «Не так! Что-то не так! Что-то я вру своей жизнью! Не туда, не так утекает разъединственная жизнь моя!!» —
И если такое всерьез, что уж может быть всерьез?
…Женщина спала на его плече. От ее волос немного пахло лаком прически, которую она сделала в дорогу, и — грубо — вокзальными дезодорантами: женщина уже вторые сутки была в пути. Из Краснодарского края она летела к мужу-старлею, который приезда ее, судя по всему, не жаждал, даже на телеграмму не ответил, но она все-таки летела, оставив в кубанской станице на попечении матери маленькою дочь, и уже люто жалела, что решилась лететь.