Стрельба по бегущему оленю
Шрифт:
— Там еще нижнее надо было, — слегка хихикнув, сказал Игорь. — Но я постеснялся.
В Наде мгновенно пыхнула злоба: разодрать в клочья не постеснялся, а купить постеснялся!
…Когда она с отчетливой дрожью омерзения затворила за собой двери бординг-хауза, и миновав пустырь, вышла наконец на улицу, сплошь весело-зеленую, всю в солнечном утреннем свете, всю в запахах цветущих акаций, всю легонечко продуваемую морским ветерком, не прохладным и не жарким, и пошла по этой улице, ни на миг не забывая, что она под платьем нагая, — а вокруг уже бродило южное, летнее, милое — она странное вдруг стала чувствовать в себе — несмотря на страшную, горестную обиду прошедшего дня — странную горделивость
В камере хранения она взяла свой чемоданчик. Там же на вокзале, в туалете, переоделась в свое. Платье, купленное Игорем вернула.
— Оно же денег стоит, оставь… — начал было тот, но вовремя спохватился. Смял платье кульком, бросил на подоконник.
— Надя! — торжественным, но и еще более нищенским голосом начал он, дрожа губами. — Можно тебя попросить не уезжать сегодня? Будет у нас — не будет, — заторопился он, едва увидел выражение ее лица. — Скорее, конечно, не будет… если, конечно, ты… Но сегодня сюда отец с матерью приедут. Они уже едут. Часа через два будут. Для них ты… в общем, невеста. Не надо бы, чтобы они знали… как-нибудь потом… У мамы очень больное сердце… — и он опять изготовился пролить слезу.
— Два часа? Пусть. Пароход на Новороссийск только вечером. — Затем отчеканила голосом, жестокость которого удивила и ее саму:
— Но только, Игорь, знай: ничего не будет! Я — никогда — тебе — этого — не забуду.
Она, действительно, никогда ему этого не забыла. Однако относительно «будет-не будет» — все опять стало вершиться и совершилось, как в вялом кошмаре.
Родители Игоря приехали на машине, и так торопились, и так извинялись, итак они понравились Наде — особенно мама, удивительно похожая на ее собственную мамочку, у Нади даже сердце точно так же, нежно и жалобно сжималось, когда она глядела на нее, — они так по-стариковски суетились вокруг нее, так ее уже заранее любили — что почти без труда уговорили на недельку погостить у них в приморском поселочке, где начались бесконечные хождения в гости, застолья, приезжала откуда-то какая-то родня, и для них всех она и Игорь, несомненно, были жених и невеста. Им и постелили в одной комнате, на одной кровати (Игорь спал, как собачонка, на половике).
А потом отец Игоря радостно объявил, что уже все устроено: разрешение на свадьбу загс дает, Надины родители уже летят сюда, гостей будет чертова уйма и он, старый, счастлив, что дожил до этого дня.
Капкан щелкнул.
Потом родился Егор.
Все кончилось, не начавшись.
«Эх, Надя-Надя», — произнес он, и вдруг заметил, что сказал это точно с теми же интонациями, с какими она произносила: «Дима-Дима» — и от этого пустяка у него опять бессильной тоской взвыло в душе. А потом и бессилие это, и тоска утраты навсегда, жалость к Наде, и жалость к себе, который уже никогда не сможет переиначить свою жизнь так, чтобы в ней опять была Надя (сейчас-то ему казалось, что он всегда хотел этого и о Наде помнил всегда) — вся эта разноголосица чувств, ощущений и мыслей, знаменателем которых было чувство непоправимой потери,
Он даже несколько опешил.
Глянул на себя ошарашенно: ни клокочущей ярости, ни жгучей ненависти он уже не слышал в себе — одно лишь хладное, даже не хладное, а как бы леденеющее внутри желание — желание отомстить.
«Как же так? — попытался он урезонить сам себя. — Как ни крути, а кончится это смертоубийством. В этом ведь ты не сомневаешься?»
«Не сомневаюсь».
«Ну, а как же ты будешь жить, взяв на совесть убийство этого, пусть и гнусного, на твой взгляд, человека?»
«Пусть».
«Это ведь грех, друг дорогой!»
«Пусть. Пусть гады пожирают гадов. Господь простит. Ну, а не простит, пусть. По крайней мере Надя будет знать, что ее жизнь, нескладная, исковерканная этим подонком, отомщена».
«Постой, постой! Ты же ничего еще не знаешь! Может, он и ни при чем! Может, и не писал он тех писем…»
«Писал. Я знаю».
«Ну, и пусть писал! Не чрезмерная ли цена — жизнь — за то, что слетел с поста один какой-то инструкторишка-паразит, слетел Давидыч — ничтожная гнида, пусть даже и ты кувыркнулся — тоже не ахти какая потеря для Отечества?..»
«Ни я, ни тем более Давидыч с инквизитором — ни при чем. Надя. Надя умерла. Надя была несчастна. В несчастиях ее повинен он».
«У тебя крыша поехала, мил-друг, после известия о Надиной смерти! Окстись! Ты не можешь по-настоящему знать, счастлива она была или несчастлива!»
«Я знаю».
«Почему же она не развелась с ним? Почему чуть ли не пятнадцать лет жила с этим, как ты считаешь, извергом?»
«Не знаю. Я знаю: она была отчаянно несчастна, и в несчастий этом повинен он».
«Успокойся. Возьми себя в руки. Долети до Камчатки. Беспристрастным взглядом…»
«Беспристрастного взгляда не будет».
«Тебе не кажется, что ты сбрендил?»
«Может, и сбрендил. Но все дело в том, что я знаю. И, кроме того, она на меня надеялась. Больше ей не на кого было надеяться».
Он был уже зело пьян. Пьян безрадостно, тяжело, мутно, но под мутной этой тягостью, как огонь под пеплом, текла, грела, иной раз и злорадостно вспыхивала как бы прорывающимся пламенем обретенная им решимость отомстить.
И уже ничто, он чувствовал, не было в состоянии поколебать эту решимость.
«Подонки должны платить», — тупо повторял он. — «Каждый подонок за свое подончество обязан заплатить сполна. Они потому и жируют, что мы — чистоплюи — не желаем, боимся, не умеем, брезгуем расправляться с ними по их же законам. Я возьму на себя грех. Хватит. Никаких доказательств в виде признаний. Никаких презумпций. Если я знаю — это уже достаточное основание. А Господь меня простит. Он сам, должно быть, в растерянности от этого тараканьего нашествия подонков. Он поймет, что я — просто помогаю ему».
Но ему все же было неуютно в соседстве с таким ДэПрокловым — будто чужого человека подселили к нему — не симпатичен он ему был, понятен, да, но без всякой приязни. И время от времени отвратная дрожь пробегала внутри — когда он пытался представить себя самого, живущего с сознанием того, что по его наущению, его волей, его приговором казнен человек.
И все же он знал: то, что произошло с ним — необратимо. Он уже знал, что сдаст Игорька, что на Игорьке уже можно ставить крест.