Суд идет
Шрифт:
Девушка, как наседка за цыплятами, издали следила за Ваней и Ниной.
Нина протянула Дмитрию пушистую ветку мимозы.
— Это вам!
— Спасибо! Я поставлю ее сейчас же в воду.
— А вы скоро приедете назад? — спросил Ваня.
— Ровно через тридцать дней.
— Когда вернетесь, я вам покажу рассказ. Я его уже начал сочинять.
До отхода поезда оставались считанные минуты. Диктор объявил по радио, чтобы провожающие освобождали вагоны.
Дмитрий помахал рукой вожатой, неловко ткнулся губами в щеку Ольги, поднял на руки Нину — в эту минуту и он и Ольга совсем забыли, что ему
Пока вагон, набирая скорость, плыл вдоль перрона, Дмитрий еще видел из тамбура четыре фигурки с поднятыми руками. Он отличал их в толпе провожающих. Когда же внизу замелькали шпалы, фигурки бесследно потонули в мареве апрельского вечера.
Чугунная чечетка под ногами становилась все чаще. А через полчаса Москва уже осталась позади. Издали она пламенела разноцветной мозаикой огней, которые радужно переливались и, как живые капли росы, приобретали все новые и новые оттенки.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
С Николаем Струмилиным Лиля познакомилась на курорте. Шумные улицы Одессы с ее модными женщинами, которые вечерами прогуливались по Дерибасовской улице, катание на лодках, дальние заплывы с «диких» пляжей, где дежурные катера не так бдительны, как на центральных, и наконец — гордость каждого одессита — театр оперы и балета — все это Лиле казалось особенным, красивым, по-европейски блестящим. Она не любила глухих приморских местечек, куда люди ехали отдохнуть и укрепить нервы. Рожденная в столице, прожившая в ней всю свою жизнь, в Одессе Лиля нашла то, что было близко ее привычкам.
Если случалось Лиле иногда в детстве недели на две уезжать с дедом в тамбовскую деревню, где он родился и вырос, то через несколько дней она начинала скучать. Деревенская тишина, которая в первые дни покоряла ее, вскоре начинала угнетать. Ей казалось, что в деревне от безделья она постепенно тупеет. На нее наваливалась такая лень и безволие, что она уже не в силах была даже читать книги. Другое дело — Одесса. Днем в этом городе можно лежать на пляже, купаться, на предельной скорости — так, чтобы по бокам лодки пенными бурунами вскипала вода, — нестись наперерез накатистым волнам. А вечерами… Тихими одесскими вечерами слушать музыку, ходить в театры, бродить по Приморскому бульвару…
И вот сегодня, гуляя по Дерибасовской, Лиля встретилась со Струмилиным. Она не знала его имени, хотя за обедами — их столы были рядом — они иногда перебрасывались шуткой, делились московскими новостями, язвили по адресу повара-толстяка, который после выходного дня то пересолом, то недосолом давал знать, как прошло у него воскресенье.
В этот вечер, когда две новые подруги Лили ушли в театр, она почувствовала себя одинокой и была рада встретить хоть кого-нибудь из знакомых. И вот — Струмилин.
— Вы одни? — удивился он.
— Все мои поклонники меня покинули, — полушутливо ответила Лиля и, вздохнув, склонила набок голову.
— Тогда примите меня в свою компанию. Я тоже давно всеми брошен, — также шутя сказал Струмилин и взял под руку Лилю. — Вы знаете, Лиля… Простите, можно мне называть вас просто Лилей?
— Пожалуйста. Не так уж я стара и солидна, чтобы не разрешить вам
— Так вот, Лиля, у меня сегодня знаменательный день.
— Чем?
— День рождения. Мне уже тридцать два. Каково?!
— Вы стары, как Джамбул Джабаев. К тому же благородная седина, печальные глаза…
— Да-да, Лиля, я стар, как Джамбул Джабаев. Только стихов не пишу. А вот друг мой писал. Он погиб в Закценхаузе. Хотите, прочитаю вам его стихи о седине, которую вы назвали благородной?
— Очень хочу! Я люблю стихи.
Струмилин свернул в скверик. У беседки они остановились.
— Садитесь, пожалуйста.
— Я жду стихов.
Струмилин, опершись рукой о скамейку и глядя поверх каштанов, начал читать тихо, таинственно:
Черный купол небес в брызгах золота, Опираясь на груды гор, Говорит мне о том, что молодость — Не кафе, не заезжий двор. Что дорогу назад, в юность-местность Замело снегом ранних седин, Что ее золотая окрестность Огорожена сетью морщин. — Я не верю! Нет, нет! Эта ложь Серповидной холодной лунности Замахнулась, как острый нож, На мою, на седую юность. Посуди, виноват ли я, Что на той, на передней линии В двадцать лет голова моя В знойный полдень покрылась инеем. Коли пишешь свой звездный закон, То черкни на полях исключение: Ведь желтеет под грозами клен И седеют юнцы в сражениях. А не то — я твои эти сети И сугробы с пути смету! Не отдам я на белом свете Моей юности в белом цвету!— Великолепно! Прекрасно! Эти стихи написал ваш друг?
— Да, друг. И, представьте себе, написаны они были в карцере концлагеря. Почти перед смертью.
Струмилин тронул Лилю за локоть, и они вышли на освещенную аллею. Некоторое время шли молча.
— Вы случайно не актер? — Лиля подняла на Струмилина смущенный взгляд.
Его худощавое лицо прибалтийца (дед происходил из скандинавских рыбаков) носило на себе печать какой-то печали. Если минуту назад глаза его вспыхнули радостью, когда он увидел Лилю, то теперь они снова погасли.
— Нет, я не актер.
— Кто же вы?
— Обычный рядовой врач.
— Вот бы никогда не подумала! Я считала, что вы человек искусства. Ну, в крайнем случае, литератор или философ. Все, что угодно, только не врач!
— Вы плохо думаете о врачах. А все потому, что вы здоровы, и вам еще нет нужды обращаться к ним.
— Совершенно не поэтому. Просто потому, что мой дальний родственник тоже медик, и он не знает покоя ни днем, ни ночью. От него всегда пахнет йодом и хлороформом.