Суд идет
Шрифт:
— Тише ты! — угрожающе прошептал он в сторону Нины.
— Было это на Первом Белорусском фронте. Часть наша стояла недалеко от деревни Басюки. Собственно, это была уже не деревня, а пепелище. Одни закопченные печные трубы, головешки да заваленки — вот все, что осталось от деревни. Правда, церковь, как сейчас помню, сохранилась целехонька. Даже кресты позолоченные и те немцы не тронули. А может быть, с военной целью, чтобы пользоваться как ориентиром при пристрелке из орудий. Так вот, часть наша, как я уже сказал, только что вышла из тяжелых непрерывных боев потрепанная, усталая, с большими потерями. Позицию нашу занял тридцать первый пехотный гвардейский полк, а нас оттянули правее, там было потише. Во время этого затишья хотели пополнить полк наш людьми из резерва. Мы окопались у церквушки и думали, что денька два отдохнем. Днем немец изредка постреливал в нашу сторону, но мы не подавали
Помню, вылез я раз из окопа, раздвинул чуть-чуть кустики смородины — наша позиция проходила через сад — и вижу: метрах в трехстах на опушке леса пасется белая немецкая лошадь, хорошая породистая лошадь. Как она вышла на нейтральную линию, никто не заметил. Вгляделся пристально и вижу: к лошади короткими перебежками пробирается из лесу немецкий солдат. Лошадь была без узды и, видать, пугливая. Никак не подпускает к себе солдата, хотя была и спутанная. Как только тот привстанет и потянется с уздой к ее морде, она тут же встает на дыбы и шарахается в сторону. Вижу — измучился бедный солдат и совсем забыл, что гоняется за лошадью под самым носом у неприятеля. А неприятель этот, то есть мы, так залюбовался необычной для фронта картиной, что уже перестал рассматривать его сквозь прорезь прицельной рамки винтовки.
И ведь вот что меня больше всего удивило: никто из наших ребят не выстрелил, хотя многие видели немца и уже взяли на мушку.
Минут десять гонялся он за лошадью, пока наконец не поймал. А когда поймал, то так обрадовался, что вскочил на нее верхом и кинулся галопом прямо в лес. Ребята наши так и покатились со смеху. Особенно смешно было видеть, как он подпрыгивал на жирной спине лошади и, как крыльями, махал руками. Когда этот немец гонялся за лошадью, я попросил у командира взвода бинокль и как следует рассмотрел его.
Мне бросилась в глаза рыжая заплатка на спине его зеленого кителя, продолговатая белобрысая голова и большая родинка на правой щеке. Судя по погонам, это был унтер-офицер. С виду ему можно дать не больше двадцати лет. Посмеялись-посмеялись мы над немцем и забыли про него.
А вечером меня вызывает к себе командир взвода и говорит: только что разговаривал по телефону с командиром батальона, тот приказал немедленно, как только стемнеет, прислать солдата на передний наблюдательный пункт. Какое это будет задание, куда пошлют, что прикажут — я еще не догадывался. А на войне известное дело — приказ есть приказ. Взял я у командира на всякий случай карту местности, дождался темноты, вскинул автомат за спину, чтоб в случае, если придется ползти, не мешал бы под животом, и двинул в сторону переднего наблюдательного пункта, который располагался в ольшанике, под самым носом у немцев.
Ночь выдалась темная. А тут как на зло, шаг шагнешь — то яма, то старый окоп, то воронка. А самое противное, это то, что наступила удивительная тишина. Такая тишина, какую сроду не слышал. Чувствуешь даже, как бьется собственное сердце. А от командира получен строгий приказ: подползти к переднему наблюдательному пункту. По моим расчетам и по словам командира, от наших окопов до наблюдательного пункта было не больше километра. Вначале я полз по телефонному кабелю, на ощупь. Потом этот кабель свернул направо, я снова полз по нему. Потом свалился в глубокую воронку с водой, а когда вылез, то долго ползал по ее кромке и все никак не мог нащупать кабель. Потом наконец нашел, но чувствую, что кабель совсем другой, не наш: наш толстый, матерчатый, шероховатый, а этот — гладкий и тонкий — немецкий. Я растерялся.
Не знаю, куда ползти дальше. Из-за туч выглянула луна. Тут я оробел еще больше. Вдруг мне показалось, что светила она с другой стороны, не оттуда, где была раньше. Ну, думаю, попал как кур во щи! Хана, заблудился. А приказ нужно выполнять. А какой там приказ, когда впору хоть вставай и кричи во весь голос: «Ау-у-у!», как в детстве, когда за грибами ходил. Полежал-полежал, подумал-подумал и решил: поползу туда, куда лежу лицом, вперед. За ориентир взял луну. Но она тут же скрылась, и снова наступила темень. А тишина — как будто совсем оглох.
Прополз еще шагов сто — наткнулся на клубок колючей проволоки, насилу выпутался из нее и двинулся дальше, куда кривая выведет. А сам все думаю: «Не туда ползу, не туда… В плен ползу, как кролик, в пасть удаву!» Думаю, а сам все ползу. И вдруг показалось, что ползу я целую жизнь, и стало мне еще страшнее. Наткнулся на какие-то кусты. Откуда они — никак не могу понять. Днем этих кустов нигде не видал. Ну, думаю, так можно до самого Берлина доползти. Прилег в кустах и решил: будь что будет, дождусь рассвета, а там разберемся, куда я попал. И вдруг справа от меня
Ну, думаю, попал, браток, отвоевался солдат Шадрин, сам заполз к немцам. Тут-то я и догадался, что переполз через нейтральную линию и попал на передний край к немцам. Ничего не сделаешь — нужно пятиться назад.
Пролежал так минут десять, даже дышал и то потихоньку. Вот в эти-то десять минут я, наверно, и начал седеть.
Шадрин потянулся было за папироской, но вошла няня и, заметив его намерение, погрозила пальцем.
— А дальше? Что было дальше, дядя Митя?
Шадрин с минуту помолчал, потом продолжал:
— Немцы предлагали русским солдатам сдаваться в плен. Обещали им манну небесную. Когда они закончили свою агитацию, я снова пополз, но теперь уже назад. А тут как назло, а может быть на счастье, стал погромыхивать гром. Вначале он слышался издалека, потом стал подкатываться все ближе и ближе. А хорошо все-таки услышать на войне гром! Он в тысячу раз милей, чем пушечная канонада. Прополз я метров двести, перевел дух и стал прислушиваться. Что-то слышу, а откуда — понять не могу. Но на душе вроде бы стало полегче. Показалось, что будто о свою землю опираюсь разодранными локтями. Тут пошел дождь. Да такой проливной, что сразу под руками вместо комьев земли и глины почувствовал грязь. Опять же думаю: «Может, этот дождичек к счастью?» Как только подумал об этом, так сразу же полетел вниз головой. Прямо в окоп. Стукнулся о котелок. Ощупал его в темноте — вижу, не наш, немецкий. Потом под руку попала фляжка. Тоже немецкая. Сердечко во мне так и екнуло: «Все! — думаю. — Заполз в немецкие окопы!» Тут я решил: если умирать, то подороже. Поставил автомат на боевой взвод и пополз по окопу, чтобы понять, куда я все-таки попал и что мне дальше делать? Слышу, по брустверу окопа идет человек и кричит что-то по-немецки. Тут-то уж никаких сомнений больше не осталось: я у немцев. Сразу вспомнил и мать, и братьев, и младшую сестренку… Чего только не передумал за эти несколько секунд. И стало так обидно, что я больше их никогда не увижу — ни родных, ни знакомых. А еще обиднее сделалось оттого, что утром, когда обнаружат во взводе, что солдат Шадрин безвестно пропал в перерыве между боями, — все подумают, что перешел к немцам. Напишут об этом родным, заклеймят, как изменника Родины, мать лишат военного пособия и опозорят на всю жизнь, что родила такого сына.
Шадрин увлекся воспоминаниями и совсем забыл, что перед ним были дети.
Ваня и Нина сидели, не шелохнувшись. Они не просили, они только взглядом умоляли: «Ну, а дальше, дальше?»
И Шадрин продолжал дальше:
— Вижу, немец по брустверу подошел прямо к тому месту, где у стенки окопа притаился я ни живой ни мертвый. В руках у него электрический фонарик. Идет он и водит им по сторонам, видать, кого-то разыскивает. Тут мне стало ясно, что не рядовой, раз так покрикивает. Как ни прижимался я к стенке окопа — от его фонарика так и не укрылся. Помню только, что меня так осветили, словно я попал под мощные прожектора. В ту же секунду руки мои механически потянулись к грязным сапогам. Я вцепился в них, потом с нечеловеческой силой рванул на себя и чуть не рухнул под тяжестью большого тела. Немец свалился в окоп, как мешок с мукой. Мои руки в темноте быстро нашли его горло, под руку подвернулась граната, которой я оглушил его. Все это было счастливой случайностью. Сквозь раскат грома слышу: немец захрипел, вдохнул полной грудью и вытянулся по длине окопа. А дождь все усиливался. Хоть и точила меня мысль, что пришел конец, а сам все-таки срезал с убитого офицера полевую сумку, выпотрошил карманы, вытащил из кобуры пистолет, отыскал в грязи его фонарик и, как говорится, вооруженный до зубов, которые у меня в эту минуту не попадали друг на друга, двинулся по окопу. Хотел выползти на него там, где он помельче. Сделал несколько шагов в темноте и остановился. Окоп на этом месте был мелкий, до груди. Посмотрел на небо: из него, как из сита, льет дождь. И в эту самую минуту случилось то, что до сил пор называю чудом. Ослепительная вспышка молнии! Вся местность на несколько километров вокруг лежала целую секунду как на ладони. Прямо передо мной, метрах в семистах, на пригорке, вижу нашу беленькую, с позолоченными куполами церквушку. Если б я был верующим, то, наверное, помолился бы в ту минуту и решил, что это воля божья, это он показал мне, где находятся наши. За какую-то секунду успел рассмотреть не только церквушку и дорогу к ней, но увидел метрах в трехстах от себя кусты, где располагался наш передовой наблюдательный пункт, куда я был послан командиром.